В женской консультации было время отпусков, и на приеме сидела девочка-студенточка, к которой никто не шел, а Елена пошла.

— Я практикантка, — сказала девочка.

— А мне ничего особенного не надо, — засмеялась Елена. — Посмотрите, не выросло ли чего лишнего и не пропало ли нужное… — Такая неуклюжая у нее получилась шутка.

Девочка смотрела долго и мяла Елену деликатно.

— Все у вас чистенько, — сказала она. — Так когда у вас была менструация?

— Три недели тому, — ответила Елена.

Она не стала уточнять, что менструации, в сущности, не было, одна мазня, но зачем говорить лишние слова, если человек смотрит непосредственно туда и сам видит, что есть… Даже если этот человек — практикант. Невелика наука — влагалище и его окрестности — это не тайное тайных щитовидки там или даже зрачка.

Елена возвращалась с хорошим настроением, все-таки гинекологическое кресло — маленькая пытка и маленькое счастье, когда оно позади.

Она рассказала «сестрам-вермут», какой теперь надзор над женщинами — медицинские малолетки, вызвала этим шквал разговоров на тему, как и кого «посмотрели», но в Еленином случае все согласились: эрозию и дурак видит, кисту-фиброму и кретин ущупает, а о беременности и говорить нечего…

— Вот уж точно! — сказала Елена.

И тут они все завелись, завелись…

Что, мол, не правильно она себя ведет, что если не получается долгая жизненная перспектива с каким-нибудь приличным мужиком, то разовые случаи упускать нельзя, что от этого все болезни и идут, все говорили, не слушая друг друга, все, в сущности, говорили о себе, о своей собственной жали-печали.

Женщины горланили о роли секса, женщина-"рубильник" скорбела о недостойности разговора, когда раздался телефонный звонок. Звали Елену.

— Доченька, — сказала Мария Петровна. — Держись двумя руками. Объявилась Наталья. Какая? Да наша же, наша!


Марии Петровне было тринадцать лет, когда мать ее вышла замуж второй раз за очень некрасивого мужчину.

Маша страдала тогда не от замужества матери, а от внешности отчима, от неловкости, что у него огромный и расплющенный нос, что глаза его вдолблены так глубоко в глазницы, что кажется, их нет вообще, что весь он большой и неуклюжий, что волосы у него растут отовсюду, а пуще всего из ушей. Деликатная бабушка, приезжая из города Изюма, объясняла Маше незначительность роли внешнего вида перед внутренним и даже вообще как бы необязательность лица. А так как Маша никогда сроду никому о своем потрясении видом отчима не говорила, то вывод получался легкий: бабушка уговаривала саму себя.

Ее, видимо, тоже удручали буйные кудри из ушей зятя как некий излишний нонсенс.

Но, как говорится, не с лица воду пить… Хотя из чего ее пить — остается неизвестным. Иван Петрович Волонихин злодеем не оказался, был смирен, начитан, и через какое-то время Маша привыкла к его лицу, бабушка приезжала редко.

Очень скоро случилось обстоятельство, которое вообще сняло все вопросы: мама Маши стала носить большой живот. Вот тут вернулись плохие мысли: может родиться некрасивый ребеночек. Маша так страдала из-за этого, так жалела маленького уродца, так защищала его от мира людей, который может его обидеть, что, когда родилась хорошенькая девочка, ее любви к сестричке пределов не было. Она ее обожала и обожествляла. Иван Петрович так проникся этим нечеловеческим чувством падчерицы, что даже хотел удочерить Машу, но что-то затянули сразу, а потом стали размышлять, а надо ли переучивать девочке фамилию, и все закончилось ничем. Да и какое это имело значение?

Мама умерла, когда Маша только-только вышла замуж. Осенью вышла, а зимой умерла мама. От осложнения после гриппа. Маленькую Наташку взяла к себе бабушка в Изюм, Маша с мужем снимали комнату в Бескудниках, поэтому большую квартиру по очереди Волонихин получил как бы на себя одного, хотя в заявлении числились все. Даже мама-покойница.

В то время у Маши были свои проблемы. Она рожала Елену. Она, дурочка, просмотрела беременность из-за болезни и смерти мамы, а когда спохватилась — уже на аборт не решилась. Родители мужа отдали им свою малогабаритку, а сами уехали к младшей дочери в Александров — там как раз родилась двойня. Поэтому никто под чистым небом не жил, у всех была крыша. Нечего Бога гневить.

Впрочем, все это давнее, неинтересное. Уже большой девочкой вернулась от бабушки Наташа. Красотка она была писаная, и копия отца к тому же. Их бы демонстрировать в доказательство существования Фатальной Разности Духа Начал. Одним словом, где мужчина — красавец, там женщина — жуть. А где у мужчины из ушей кудри, то у женщины такая перламутровая раковинка, такой шедевр уха, что впору руками развести от этой самой фатальности.

Конечно, Маша взялась опекать младшую сестру, и, конечно, та не давалась, но сестры любили друг друга, подрастала-догоняла Леночка. Господи, что им надо, людям?

Умерла бабушка в старинном городе Изюме, что на реке Северский Донец. Ездили хоронить, наплакались. Отчим остался, чтоб решить вопрос с домом, решил, вернулся, сказал, что продал задешево: кому нужны теперь такие дрова? Это было время микроскопических денег и апофеоз отчуждения человека от собственности. Это потом случайно узналось, что и деньги были по тем временам приличные, и завещание у бабушки было на обеих внучек, но это потом, когда все уже не имело смысла.

Оглянуться не успели — выросла Елена и засобиралась замуж. А тут как раз в редакции стали сбиваться в кооператив, это же какая удача для девочки! Кинулась туда-сюда в поисках денег. Елена и скажи: "Возьми, наконец, у деда, что тебе причитается от бабушки и от мамы.

Мы же ничего не брали".

Все-таки волосы из ушей растут неспроста. Волонихин сказал, что он никому и ничего не должен. Что он «заслужил спасибо с маслом» за то, что кормил и поил падчерицу в годы для семьи трудные («Вспомни! Вспомни, как жили!»), а когда бабушка стала стара, кто с ней жил? («Наташка моя жила. Считай, до самой ее смерти!») — Сколько я вам осталась должна? — зло спросила Мария Петровна, стыдясь и мучаясь разговором.

— Вот это не надо! — ответил Волонихин. — Ни мне вашего, ни вам моего.

Когда уходила, в дверях материализовалась Наташа, а Мария Петровна считала, что говорит с ним с глазу на глаз. Наташа хорошо смотрелась в проеме двери в цветастеньком халате.

— Ты как богиня Флора, — с нежностью сказала ей Мария Петровна. Она была убеждена: разговор с отчимом никакого значения не имеет в их сестринских отношениях.

Она любит Наташку, как Елену. Они обе ее кровиночки — одна по горизонтали, а другая по вертикали.

— Ты, Маша, уходи по-хорошему, — сказала волшебными губами Флора, — а то я тебе позор устрою.

Она бежала по улице, Мария Петровна, потом билась в диванных подушках, клялась и божилась… На кооператив наскребли у друзей-товарищей. Умные люди предлагали подать в суд и решить все по закону, но Мария Петровна сказала:

— Ни за что! Суд — это то, что мне не пережить.

— Мне пережить, — сказала Елена.

— Хочешь, на колени встану? — И Мария Петровна встала на колени перед дочерью, зятем, мужем, встала, а подняться уже не смогла. Микроинфаркт ей поставили через несколько лет. «А что у вас такое было — сколько-то лет тому? Потрясение? Стресс? Смерть?»

Было! Стояние на коленях перед дочерью, чтоб не связывалась с судом. Одна хорошая знакомая, много лет живущая за границей, объяснила Марии Петровне, как дуре, ее правовую безграмотность, гордость не по делу, эту проклятую совково-русскую идею «Умри, но не дай…» во всех делах, не только в поцелуях.

— Пусть! — отвечала Мария Петровна. — Пусть! Ты бы видела ее в проеме, Наташку. Красавица и ведьма.

Это когда еще было сказано, когда девочка в институте училась, когда Кашпировский был никто и звать никак, и на стадионы не собирались люди, готовые под его руководством не мочиться больше нигде и никогда. Пусть он только скажет!

Очень скоро Волонихин умер. Наталья позвонила и сказала, куда прийти попрощаться. Как будто и не сомневалась, что они придут. Взбутетенилась Елена, но Мария Петровна сказала: «Пойдем все. И простим ему грех. А на нас, слава Богу, греха нету. Не судились на смех людям».

В тот день крошечную, трехмесячную Алку Елена оставила на подругу, та курила в форточку и просквозила ребенка, у малышки случилось двухстороннее воспаление, девочка была очень плоха. Елена криком кричала, обвиняя во всем мать, которая вытащила их на это чертово погребение. Когда позвонила Наташа и обозначила девятый день, уже было не до него, а когда пришел сороковой день, то уже никаких звонков не было.

Хотя Алка, слава Богу, поправилась, набрала вес и уже норовила сесть.

Мария Петровна ярко, живописно запомнила свою сестру дважды. Тогда, в образе Флоры, в раме дверей. И возле гроба, в черных, без просвета, одеяниях, как у монашки. Черный узел платка под шеей нарисовал треугольность белого, с синевой лица, из глубоких впадин глаз (как у отца) сапфирами сверкали глаза, и были эти глаза вопреки одеянию. Их жадный и живой взгляд надо было скрывать за мотоциклетными очками, их надо было гасить, так велика была сила их внутреннего огня. Глядишь, и подпалят ненароком.

Так она и вставала перед Марией Петровной — то в ситчике в цветочек, то с сапфировым огнем, девочка, сестричка…

А больше и не встречались. Даже нос к носу, чтоб «ах»… Нет, не было. Целых пятнадцать лет…


Если бы Елена знала, какие разговоры ведут лучшие подружки — Алка и Юлька, она собрала бы общественный совет и судила девчонок судом Линча, это как минимум. Дело в том, что девочки с утра и до вечера обсуждали одну и ту же проблему — сексуальную. Оказывается, в лагере, где была Юлька, дело было поставлено хорошо, презервативы висели в туалете, а ладненькие вожатые, или как их там называть, предлагали девочкам и пилюли — «если ты уверена в мальчике». Юлька вообще до лагеря ничем подобным озабочена не была, поэтому и презерватив, и пилюли восприняла не как средство противопожарной безопасности, на случай вдруг, а очень конкретно, как руководство к действию. Невинность она потеряла на третий день, сглотнув пилюлю и предложив мальчику, который был нетерпелив и поэтому зол, «надеть вот это».