Они вышли на одном этаже и шагнули в сторону Елениной двери и оба протянули руки к звонку.

Кулачев спохватился раньше.

— Я, кажется, ошибся этажом, — быстро сказал он и пошел вниз по лестнице, но тот, другой, тоже как бы что-то понял. Он смотрел вслед Кулачеву, черное лицо его не пропускало на поверхность брожение мысли там или сердца, но сделал он то же самое: пошел вниз по лестнице.

Кулачев шел и смеялся, что дурак и чуть не подвел женщину. И еще жалел Елену, что ее «пришелец» именно из тех, о которых он только что безжалостно думал.

Павел же Веснин спускался без мыслей и чувств. Весь день, с той минуты как он узнал, что Наташа умерла, его хватило из разумных поступков на телеграмму матери бывшей жены. А потом он себя потерял. Он не знал, что он делал день. Не помнил, где был. Сюда, к Елене, он шел автоматически, просто не было на земле другого места, куда он знал, что можно идти. Он забыл имена и фамилии своих приятелей, забыл, кто он сам…

Во всяком случае, в метро у него спросили документы, и он не мог ответить, и молоденький милиционер сам достал из куртки его паспорт и сказал: «Иди, Павел Иванович, домой, а то заберу».

И он пошел сюда на автопилоте. Правда, куртки у него с собой уже не было. Значит, не было и паспорта? А у дверей появился какой-то мэн и тут же слинял. Так быстро — раз, раз ножками вниз. Умеют же люди… Веснин спускался как раз медленно, у лифта на перилах висела его куртка. «Странно, — подумал он. — Как она здесь оказалась?»

Он не помнил, что зацепился курткой, которую нес в руках, сам, а когда надо было притормозить лифт, выпустил ее из рук. Он взял ее так же равнодушно, как и оставил. Он только не знал, что мимо куртки брезгливо проходил тот самый «мэн» и думал об общей мужской порче и о том, что его она не коснулась, потому что он все рано понял, глядя на отца, дядьев, соседей, как метко выбивает их из седла некий безжалостный автоматчик.

«Не дамся», — сказал он себе в свои пятнадцать лет. И не дался. «Не уважаешь?» — кричали друганы бати за пьяным столом. «Не уважаю», — ответил он. И помнит, как они стихли, застыли, олицетворяя собой какое-то просто космическое недоумение, но один, правда, спохватился и пошел Кулачеву наперерез с лицом уничтожителя, но в дымину пьяный отец сказал абсолютно трезво: «А ну сядь на место. Не тронь его».

Нет, Кулачев мог выпить, и мог выпить много, но у него не было к выпивке некоего почти мистического отношения как к особому действу, почти как к ритуалу. Ну не надо ему это: «уважаешь — не уважаешь», не хочет он впадать в пьяный оргазм, другой ему гораздо предпочтительней. И не будет он посредством пития разрешать душевные и политические проблемы и осуществляться в дурмане пьяной трепотни. Полстраны не знает, что жизнь стрезва вкуснее. Ну что за идиоты! И вино стрезва лучше, и водка. Стрезва! Стрезва! При осознании! Но кому это объяснишь?

Кулачев жалел Елену, что, видимо, бездарно, от тоски попалась в ловушку. Кого-то искала в Склифе, интересно, нашла ли? Но больше всего Кулачев беспокоился о Марии Петровне. Понимал все, даже ее возраст, в котором любой стресс — в масть, в яблочко. Ну как ее обезопасить, как ее успокоить, объяснить, что нельзя проживать жизнь дочери как свою… Пусть сама… У него есть сестра.

Их мать называет ее «говноуловитель». Это по поводу ее избранников — один другого пуще. И ничего с этим не поделаешь, ничего… Улавливает именно это. Возможно, и Елена это самое слово?

Кулачев сел в машину и уехал.

Веснин же вышел из подъезда и пошел в сторону леса через горбатый мостик.


Мария Петровна проваливалась в отчаяние не быстро, постепенно. Она по дороге даже задерживалась на каких-то выступах, и именно тут ее подстерегали самые дьявольские мысли.

…Что Кулачев давно морочит им обеим голову, а где-то на стороне есть некая третья женщина, которой он, похохатывая, рассказывает о двух идиотках, матери и дочери, которых он имеет и в хвост, и в гриву, а они, одинокие бабоньки, тому и рады…

…А еще подрастает у дур девчонка. Та, третья, просто заходится от истории и побуждает, побуждает к подробностям. Это ведь возбудительно слушать, какие у тех дур колени и чем пахнут у них мышки. Рассказывай, Кулачев, рассказывай!

Мария Петровна была близка к обмороку.

— Что с тобой, бабушка? — спросила Алка. — Ты что, от чая прибалдела?

Алка думала про то, что бабушка «через холодильник» узнала про мамину тайну. Она же, Алка, знает и имя этой тайны, чего не знает бабушка. Хорошо бы ей сказать об этом, чтоб им вдвоем разведать подробности про Павла Веснина и этим подстраховать наивную мать. Что-то ведь с ним не так и связано с больницей. С другой стороны, хорошо ли выдавать материн секрет? А вдруг он женатик? Вдруг у него дети? Бабушка ведь пойдет с вилами наперерез, большей девственницы и ханжи Алка просто не знает. Бабушка — чистый экземпляр теории «в СССР секса нет». На нее посмотришь — вот сейчас, например, — чистый плакат «Старость — не радость», но Алка давно подозревает, что не радость у нее была всегда. Даже когда ее держали над травой. Бабушку родили не для радости, а чтобы сказку сделать былью. Представить страшно, что это такое! Сказку, радость, тайну перелопатить в забубенную унылую жизнь. Она ей как-то сказала про жуть этих слов, а бабушка как закричит: «Наоборот! Все наоборот!»

Какой такой может быть наоборот? Если они так хором пели? Они такие и есть, губители сказок… И лицо у бабушки все топориком, все наточено. Думает какую-то свою плохую, уничтожительную мысль, а от вкуснейшего сыра только отщипнула, а в рот не взяла.

«Нет, бабушка! — думала Алка. — Не назову тебе имя маминого мужчины. Не понять тебе, старухе».

— Знаешь, — сказала Мария Петровна, — я, пожалуй, поеду на дачу.

— Угу, — ответила Алка. — Только мне на дачу тоже надо. У меня одно важное мероприятие. Давай напишем ей записку. Она долго будет спать, ты же знаешь, у нее всегда так…

Все взметнулось в душе Марии Петровны. Уедет Алка, и сюда придет Кулачев. А как это остановить?

Как? Хотя разве Алка — помеха? Разве она сама от Алки не убегала как бы в универмаг, а на самом деле они уезжали в закрытую лесозону, куда Кулачев достал пропуск. В сущности, спасение в одном — открыть Елене глаза и сказать: "Я такая же, как и ты, дура. Он нас взял за так, голыми руками. Мы с тобой обошлись ему дешевле «Сникерсов».

Но не сможет она ей это сказать! Не сможет! У нее самолюбие не то что в клочья полетело, оно превратилось в прах. Дунь — и нету его. Но пока она одна об этом знает, есть шанс выжить, нет, какая уж там жизнь… Продержаться хотя бы… Хотя бы до конца Алкиной школы.

Елене одной ее не поднять. Цены чудовищные, как она их может бросить на произвол судьбы? Поэтому ничего она не скажет. Поэтому лучше не ждать, когда Елена проснется. Дело говорит Аллочка. Они напишут записку.

— Давай пиши, — сказала Мария Петровна Алке.

— Если найду бумагу, — ответила Алка. — Мы же все повыбрасывали.

«Мамуля! — писала Алка. — Мы с бабулей уехали на дачу. Отсыпайся и за нас не волнуйся. Веди правильный образ жизни. Алка».

Мария Петровна взяла ручку и приписала: «Бойся данайцев, дары приносящих».

— Это ты про что? — спросила Алка. — Про пищу?

— Про жизнь, — ответила Мария Петровна.

— Господи! — закричала Алка. — В кои-то веки у матери появился кто-то. А ты тут же с ружьем наперевес.

Она что, чурка?

— Что? — спросила Мария Петровна.

— Бабушка! — сказала Алка, глядя в застывшие глаза «девственницы и ханжи». — Зачем мир поделен на мужчин и женщин и они спариваются и трахаются каждую секунду на этой земле? Они что — все распутники? Или тебе обидно, что ты уже не с ними?

Мария Петровна хотела ударить Алку, собственно, этого она хотела больше всего, ударить больно, пусть до крови… Но, спохватившись, резко открыла дверь и выскочила из квартиры.

Пока Алка запирала дверь, а потом возвращалась проверить, выключила ли она плиту, потом посмотреть на спящую Елену, одним словом, пока она спустилась вниз, Марии Петровны нигде не было.

Алке было до слез ее жалко. Она готова была убить себя за слова, которые сказала, ляпнула. Ну кто их знает — то поколение, может, они действительно могли без секса, хоть и жили вповалку? Сама же бабушка рассказывала, как вышла замуж «зашкаф». Так и говорила как бы одним словом «замужзашкаф». Она, маленькая, не понимала выражения и спрашивала: «А когда ты вышла за дедушку?»

Это была их семейная байка, ей потом объяснили про коммуналки, бараки и прочее. Однажды Алка ходила в гости в коммуналку. Ей понравилось, весело. Только в туалете очень пахло, и толчок был весь в желтых подтеках. Комната, в которой она была в гостях, была перегорожена шкафом и еще стеллажом. Интересно ли спать за шкафом? Она принесла домой на платье клопа, и мама так разверещалась, что она долго плакала, потому что принесла его не нарочно и раздавливать клопа было жалко.

— А что с ним делать? — спросила мама. — Скажи, что?

— Пусть бы жил в банке, — сказала она. Тогда ей было восемь лет. Потом она стала кое-что понимать, когда однажды ночью, испугавшись, прибежала к родителям и увидела это.

Видение преследовало ее много времени, она не знала, как с этим быть, и поделилась с лучшей подругой, той самой, из коммуналки. И та сказала, что она это давно видит и слышит, потому что бабушка и дедушка за шкафом делают это очень громко, а папа с мамой потише, но все равно она всегда про это знает, потому что дрожит стеллаж, на котором стоит прабабушкин протез в стакане.

— Какой ужас! — сказала Алка.

— Здрассте! — ответила подруга. — А зачем же тогда жениться? И я буду, и ты…

— Я не буду, — твердо сказала Алка. — Точно не буду.

— Кто так говорит, — засмеялась подруга, — раньше всех начинает. Мне это мама сказала.

Несколько месяцев Алка жила в отвращении к взрослым. Она все время представляла «эти места», красные, мокрые, вспухшие. Только у бабушки было хорошо: уходило видение. Бабушка была сухая, белая и ровная.