Все ощущения и мысли вдруг вернулись к нему. Он вспомнил, как ехал в Лонг-Айленд во взятом напрокат «ягуаре», как входил в коттедж в Ист-Хемптоне, как застиг врасплох грабителя. Потом незнакомец выхватил револьвер и выстрелил. Что было дальше, он вспомнить не мог.

Доктор в палате только что упомянул «Маунт-Синай». Стало быть, его перевезли в Нью-Йорк. Как долго он здесь пробыл? Об этом он не имел представления.

Интересно, он что – собрался умирать? Нет, умирать он не хотел. Он хотел жить.

Тедди. Где была Тедди?

Максим попробовал вновь открыть глаза, но для этого требовалось слишком большое усилие.

Он хотел Тедди. Она могла бы спасти его. Она всегда его спасала. Однажды, очень давно, она сказала, что у него, как у кошки, – девять жизней.

Сколько жизней из своих девяти он уже прожил?

Он не может умереть сейчас. Он должен жить. У него столько дел. Так много всего предстояло исправить.

Максим сделал попытку заговорить, но слова не пожелали покинуть его уста.

Тедди. О, Тедди, где ты? Помоги… помоги… мне!

Он опять ощутил, как отплывает обратно в белые просторы Ничто, в этот великий беспредельный космос, в объятиях которого он уже побывал. Он сражался не поддаваясь, но он был слишком слаб, и Ничто поглотило его и поволокло в своих объятиях.

ЧАСТЬ 2

УРСУЛА

БЕРЛИН, 1938

Не убоишься ужасов в ночи, стрелы,

летящей днем, язвы, ходящей во мраке,

заразы, опустошающей в полдень.

Падут подле тебя тысяча и десять тысяч,

одесную тебя; но к тебе не приблизится.

Псалом 90; 5, 6, 7

6

В спальне перед высоким ампирным зеркалом на ножках внимательно рассматривала свое отражение женщина, купившая в Париже платье от Жана Пату, ее любимого портного. Она медленно поворачивалась, изучая свой наряд, который она надевала лишь однажды со дня покупки. Она отметила, что платье по-прежнему уникально по стилю и элегантности, равно как и остальные изделия Пату, обладательницей которых она являлась.

Сегодня вечером ей хотелось одеться просто, и потому она остановила свой выбор именно на этом, прямом, до полу ниспадавшем гибкими, живыми струями туалете. Длинные рукава, облегающий лиф, шея закрыта, а сзади – напуск, наподобие пелерины. Сшито оно было из матового крепа и скроено великолепно; оно имело вид, приковывало внимание. Цвет приближался к фиолетовому, его называли «синий Пату» – живой, насыщенный тон идеально подходил к нордическому типу этой женщины. Блестящие золотистые волосы, кремовая кожа, серо-голубые с поволокой глаза, излучавшие свет под бахромой густых светлых ресниц. Она была среднего роста, но благодаря стройной фигуре и длинным, как у жеребенка, ногам казалась выше. Ступни и щиколотки были изящны, хорошей формы, руки аристократические, с красивыми длинными пальцами. Женщина демонстрировала сочетание физических достоинств, умения носить одежду и прирожденного вкуса, что придавало неповторимую элегантность ее внешности. Одним словом, она была воплощением женственности, породы и благородства. Звали ее Урсула Вестхейм. Ей было тридцать четыре года.

Туалетом она осталась довольна. Он вполне подходил для приема и ужина в британском посольстве, куда ей предстояло пойти сегодня вечером, и соответствовал ее уравновешенному характеру, эмоциональной сдержанности. Она медленно направилась к туалетному столику, но остановилась у белого мраморного камина погреть руки; за решеткой пылало огромное полено, согревая воздух в комнате в холодный зимний вечер.

Она задумалась, снова ушла в себя, погрузившись в сумятицу переполнявших ее мыслей, что в последнее время стало для нее обычным состоянием. Она была от природы склонна заниматься самоанализом, это ее свойство все усиливалось с возрастом и особенно заметно стало проявляться в прошлом году. Урсуле приходилось постоянно следить за собой, в особенности во время светских церемоний, так как у нее вошло в привычку незаметно «уплывать» на ладье своих раздумий в дали, ведомые только ей одной, забывая при этом об окружающих. Зигмунд, ее муж, старался ее понимать и был бесконечно терпелив и мягок с нею. Тем не менее ей было известно, что его семья – в частности, мать и его сестрица Хеди – считали ее чужой и замкнутой. Тут она была бессильна что-либо изменить.

Возникавшие мысли не обретали законченной формы, поселяясь в ее мозгу в виде каких-то монстров, всегда присутствовавших и будораживших ее.

Она так и жила с этой раздражающей тревогой и беспокойством, и казалось, ее никогда не покинет это неотступное свойство. Более того, она нигде не чувствовала себя в безопасности, разве что дома. Дом был ее единственным надежным прибежищем, крепостью, ограждавшей от мерзостей мира, оплотом, неприступным бастионом. Бывали моменты, когда она буквально не могла заставить себя выйти на улицу, тем более что на деле мало что привлекало ее за пределами этих стен.

Берлина, в котором она родилась и выросла, больше не существовало. Он превратился в город страха, грубого насилия и преступной жестокости, мерзких ползучих слухов, измены, предательства. Гестапо, тайная полиция, уличная слежка; в пивных, кафе, куда ни посмотри – повсюду леденящие душу физиономии эсэсовцев и гнусные банды гитлеровских головорезов, нелепо позирующих в своих опереточных униформах на потеху всему миру, который обожает, когда солдатики играют в войну. Однако игры этих солдафонов были опасными, смертельно опасными, и играли они с дьявольским самозабвением.

В прошлом году она была на приеме во французском посольстве на Паризерплац, когда неожиданно вошли Гитлер, Геббельс и Геринг и еще какие-то их прихвостни. Она удивилась, до чего же они мелкорослы, невзрачны и заурядны; они оказались совсем не такими, как на газетных фотографиях, где выглядели героями, бравыми солдатами. Ей подумалось, что у них дурацкая униформа, и в первый момент трудно было воспринимать их всерьез, а они прошествовали самодовольные, вульгарные, напыщенные от сознания собственной значимости. Но это несерьезное отношение мгновенно улетучилось, ибо она, конечно же, воспринимала их серьезно. Очень серьезно. Слишком уж реальна была олицетворяемая ими сила. От этой силы веяло ужасом.

Ее все мучил вопрос: как столько людей могли допустить, чтобы их одурачило такое ничтожество, как Гитлер – проходимец и сущий подонок, который и немцем-то не был, а оказался лишь малограмотным австрийским капралом, не умевшим даже сносно говорить по-немецки. Однако многие ведь верили, что у него на уме единственная забота – благополучие и процветание германской нации, и поддавались его злым чарам. Колоссальный магнетизм Гитлера обеспечивал его демагогическим речам силу гипнотического воздействия. Неужели люди не отдавали себе отчет, сколь ужасным было его кредо? Он прямиком вел их в преисподнюю. Как стало возможным, чтобы они узрели в нем своего спасителя?

Не так давно она высказала эти мысли своей ближайшей подруге Ренате фон Тигаль, и Рената сказала:

– У немцев в крови идолопоклонство, и не следует об этом забывать.

На это Рейнхард, муж Ренаты, с сожалением заметил:

– Гитлера надо было остановить давным-давно. Западный альянс мог это сделать. Но не сделал, а теперь, боюсь, слишком поздно. Для нас… И для них.

Курт фон Виттинген, также присутствовавший при разговоре в тот вечер, закруглил мысль:

– Англичане, французы и американцы не сумели до конца понять один принципиальный факт. Нацисты рвались к власти не из-за ситуации в экономике. Им была нужна власть ради власти.

И вот теперь они у власти, не так ли? Безраздельно господствуют. Урсула невольно вздрогнула, схватилась за каминную полку и припала лбом к руке. Закрыла глаза. Что делать? Что делать? Этот вопрос стал наваждением, многократным эхом, звучавшим в голове. Паника охватила ее, но спустя несколько мгновений Урсула взяла себя в руки. Что ей было делать, что им всем было делать?.. Продолжать идти – вот и все. Это был единственный ответ. Альтернативы не было. Идти сквозь каждый день, сказала она себе, я буду идти и идти сквозь каждый день.

Она подняла голову и окинула взглядом комнату. Как естественно все в ней было! Это успокаивало. Ее спальня была по-настоящему красива, такая гармония цветов, сочетание всех оттенков зеленого в глянцевом штофе, которым обиты стены, в гардинах, обивке стульев и кушетки. Мебель французская, тонко подобранный антиквариат в ее любимом стиле Людовика XVI, там и сям взгляд останавливали изящнейшие вещицы, собранные ею за много лет или полученные в наследство. Шкатулки из розового кварца, акварельные миниатюры, старинные фарфоровые табакерки, вазы и блюда, мейссенские статуэтки и фотографии самых любимых друзей и родных в обрамлении серебряных кружев.

Повсюду стояли вазы со свежими цветами из оранжереи, источавшими нежные ароматы и радовавшими глаз свежестью красок, смягченных в этот час светом хрустальных, задрапированных розовым шелком ламп.

Особое великолепие спальне придавали картины. Поблуждав, ее взор остановился на Ренуаре, и она привычно, как всегда, залюбовалась его работой, в который раз благоговея перед великим художником. Как изумительно выглядели эти полотна на фоне бледно-зеленых стен. На двух были изображены обнаженные натурщицы, на одной портрет матери с двумя дочерьми, а еще на одной сад в летний день. У Урсулы просто дух захватывало от этих цветовых оттенков: ракушечно-розовый и жемчужный переходили в глубокий розовый и ярко-желтый, из мягких пастельных тонов синего и зеленого – в царственно-желтый. Все творения были пронизаны светом, излучали тепло и чувственность, и видеть их было истинным наслаждением. Эти полотна были частью вестхеймовской коллекции, начало которой положил еще дед Зигмунда Фридрих в конце девятнадцатого века, вскоре после исторической выставки импрессионистов в 1874 году в Париже, и Урсула почла за честь, что картинам отвели место у нее в доме.