Это не женщина — влекущая колдунья.

В ней было что-то от распутных героинь Достоевского, которых он обожал, которые его возбуждали, как не могла возбудить никакая реальная женщина.

Нет, теперь эта женщина, кажется, появилась!

— Вы заметили, она не носит панталон! — долетел до него как-то раз задыхающийся, возмущенный дамский шепоток, и с этих пор ему чудилось, что он из своего третьего ряда видит сквозь легкие юбки родинки на ее бедрах.

— Между прочим, она любит петь голой, — сказал кто-то на другом спектакле, и первым движением было ринуться к этому человеку, отвесить пощечину, а потом… потом любопытство и вожделение связали его по рукам и ногам. Блок сидел, молчал, жадно слушал перешептывание двух каких-то мужчин. — Да-да, клянусь! — продолжал шептать первый. — Собирает гостей, выходит перед ними… правда, та часть комнаты затянута прозрачной тканью, но ведь все равно — все видно… У нее веснушки на теле и родинки на ягодицах…

Исступление дошло до предела. Значит, ему не почудились родинки на этих вожделенных бедрах?!

Об увлечении поэта уже прознали некоторые самые близкие друзья. Среди них нашлись общие знакомые с Дельмас. Предлагали познакомить его с «прынцессой гишпанской», как прозвал ее пародист Давыдов, — он отказывался. Однако после этого разговора намекнул одному из приятелей, что — согласен.

Нет, хватит ждать, что она вдруг бросит ему цветок, словно Кармен, и он, будто Хозе, поймает его! Ждать больше невозможно. Надо действовать.

Между тем Любовь Александровна и сама заметила в толпе поклонников еще и этого — молчаливого, ни на кого не похожего. Уже знала, кто он, и никак не могла понять, отчего же поэт таится. Хочет пробудить в ней интерес? Пробудил, и еще какой! Возбудить ее хочет своим отстраненным поклонением? Возбудил, да еще как!

Наконец актриса Веригина, добрая знакомая Блока, пообещала ему, что после окончания оперы проведет его в гримерную Любови Александровны и наконец-то познакомит их. Поэт в волнении и священном ужасе «ломал пальцы» весь спектакль, а потом… сбежал из театра. Однако оставил у швейцара артистического подъезда не только традиционную червонную розу, но и свой номер телефона, попросив передать его госпоже Дельмас.

Весь вечер Блок метался по квартире, смотрел на молчавший телефон, ждал звонка, терзался: почему не звонит? Ей не передали номера? Не хочет звонить? Вернулась домой и легла спать?

Ты — как отзвук забытого гимна

В моей черной и дикой судьбе.

О, Кармен, мне печально и дивно,

Что приснился мне сон о тебе.

Вешний трепет, и лепет, и шелест,

Непробудные, дикие сны,

И твоя одичалая прелесть —

Как гитара, как бубен весны!

И проходишь ты в думах и грезах,

Как царица блаженных времен,

С головой, утопающей в розах,

Погруженная в сказочный сон.

Спишь, змеею склубясь прихотливой,

Спишь в дурмане и видишь во сне

Даль морскую, и берег счастливый,

И мечту, недоступную мне.

Видишь день беззакатный и жгучий

И любимый, родимый свой край,

Синий, синий, певучий, певучий,

Неподвижно-блаженный, как рай.

В том раю тишина бездыханна,

Только в куще сплетенных ветвей

Дивный голос твой, низкий и странный,

Славит бурю цыганских страстей.

Во втором часу ночи мертвый телефон ожил.

— Это… я, — раздался голос, сопровождаемый не то смущенным, не то распутным смешком. — Завтра, ах нет, уже сегодня вечером я буду в Тенишевском училище на диспуте о комедии масок. Веригина тоже там будет… как и нынче. Приходите и вы.

И повесила трубку.

«Будет Веригина… как и нынче». Это намек на несостоявшееся знакомство, к которому ее подготовила Веригина? Она жалеет, что встреча не состоялась? Наверное, да — наверное, жалеет, иначе не позвонила бы, не сказала о завтрашнем, ах нет, уже сегодняшнем вечере!


Диспут в училище народного творчества (это училище патронировала княгиня Мария Тенишева, оттого оно и называлось Тенишевским) шел своим чередом. Веригина вышла на сцену — и сразу увидела в первом ряду своего друга Блока, сидевшего рядом с Любовью Дельмас.

Итак, знакомство все же свершилось, пусть и без ее участия. Она вспомнила, как несколько дней назад приглашала Александра Александровича на этот диспут, и тот шутливо пригрозил: сядет, мол, в первом ряду и будет ее пугать. А потом равнодушно сказал, что вовсе не пойдет на вечер. Ну надо же, пришел-таки! Но похоже, судьба комедии масок его вовсе не интересует — он совершенно поглощен своей соседкой! А что это они делают? Записочками обмениваются, что ли? Скажите, пожалуйста! Ну совершенно Китти и Левин, роман графа Толстого «Анна Каренина»! Тут Веригина спохватилась, что стоит молча уж слишком долго, и поспешно заговорила о пресловутых итальянских масках.

А те двое продолжали стремительную переписку:

«Не могу слушать. Вас слышу. Почему вы каждый день в новом платье?» — «Пришла Тэффи». — «Надо пересесть?» — «Теперь уже неловко». — «Все это я вижу во сне, что вы со мной рядом…» — «Вы даже не вспомните об этом…» — «А если это будет часто?..»

После диспута он проводил ее домой. Пешком, не пожелав брать извозчика — чтобы продлить встречу. Она не настаивала: покорно шла рядом.

Постояли на углу Офицерской. В окне ее квартиры горел свет — значит, кто-то был дома.

— Мне пора.

— Да.

— Прощайте.

— Да.

Он молчал, глядел под ноги. Вдруг она схватила его руку, сжала пальцы… ну а он в ответ сжал ее в объятиях.

Целовались, словно студент с гимназисткой, словно сумасшедшие. Уж и раздевать друг друга начали! Но ветер, зимний сырой ветер… Кое-как нашли в себе силы расстаться. Было уже четыре утра.

Он шел домой, чувствуя себя брошенным, забытым, потерянным. Чудилось — она уехала куда-то далеко, а он остался на пустом берегу. Ждать неизвестно чего. Или известно? Сдержит ли она слово, которое дала на прощанье: «Нынче вечером…»?

Вернувшись, он посмотрел в зеркало. Губы, шея были испятнаны ее помадой; его руки, которые она стискивала, пахли ее духами…

Он записал в дневнике: «Дождь, ванна, жду вечера…»

Они договорились вечером встретиться. И никогда, чудилось, ни один день в жизни не тянулся для него так долго. Иногда он вдруг пугался: нет, не может быть, не может! Только аромат ее духов вселял надежду на то, что все сбудется.

О да, любовь вольна, как птица,

Да, все равно — я твой!

Да, все равно мне будет сниться

Твой стан, твой огневой!

Да, в хищной силе рук прекрасных,

В очах, где грусть измен,

Весь бред моих страстей напрасных,

Моих ночей, Кармен!

Я буду петь тебя, я небу

Твой голос передам!

Как иерей, свершу я требу

За твой огонь — звездам!

Ты встанешь бурною волною

В реке моих стихов,

И я с руки моей не смою,

Кармен, твоих духов…

И в тихий час ночной, как пламя,

Сверкнувшее на миг,

Блеснет мне белыми зубами

Твой неотступный лик.

Да, я томлюсь надеждой сладкой,

Что ты, в чужой стране,

Что ты, когда-нибудь, украдкой,

Помыслишь обо мне…

За бурей жизни, за тревогой,

За грустью всех измен, —

Пусть эта мысль предстанет строгой,

Простой и белой, как дорога,

Как дальний путь, Кармен!

Следующий вечер он провел у нее, и ночь тоже. И еще одну ночь, и еще одну, и еще… И всякий раз, уходя на восходе, смотрел на это окно, теперь уже, по его мнению, «горящее не от одной зари», и думал, что за стеклом все еще виднеется тот пламень, который сжигал их обоих. От этого огня и пылало окно!

Любовь Дельмас, страстная по сути своей, по всем повадкам, по ролям, даже по огню своих волос, не могла поверить, что этот холодноватый Гамлет с отстраненным взором и надменным ртом способен так любить, как любил он, так желать — и так воплощать свое желание в любовное действо. Ну а уж так облекать это самое желание в слова вообще не мог никто в мире, в том Любовь Александровна была совершенно убеждена, снова и снова перечитывая его записки: «…Я не мальчик, я знаю эту адскую музыку влюбленности, от которой стон стоит во всем существе и которой нет никакого выхода… Я не мальчик, я много любил и много влюблялся. Не знаю, какой заколдованный цветок Вы бросили мне, но Вы бросили, а я поймал…»

В ответ она посылала ему ячменные колосья, потому что как-то раз он сказал, будто волосы ее жестки, словно колосья, посылала вербу, потому что уже была весна, их первая весна, посылала розы — они непрестанно обменивались розами того особенного, жаркого цвета, который он грубо называл рыжим, чтобы снова и снова вспомнить о ее волосах, о ее теле, покрытом вуалью веснушек и родинок, которые он обожал целовать.

И она пела для него обнаженной — без всяких там полупрозрачных материй, без стыдливых покровов: пела — тело к телу, пела — губы к губам.