Это, кстати, и без его подсказки уловили все. И особенно Пушкин, писавший рецензию на «Бал» и заметивший некую заданность в сюжете поэмы.

Да как же иначе? Да разве же могло быть по-другому, если каждое слово здесь, выражаясь упомянутым нежно-поэтически-сентиментально-пошловато-романтическим штилем, написано просто-таки не чернилами, а кровью разбитого сердца?! И если поэт даже смеется, то это смех сквозь слезы:

…Меж умниц и меж дур

Моей княгине чересчур

Слыть Пенелопой трудно было.

Презренья к мнению полна,

Над добродетелию женской

Не насмехается ль она,

Как над ужимкой деревенской?

Кого в свой дом она манит:

Не записных ли волокит,

Не новичков ли миловидных?

Не утомлен ли слух людей

Молвой побед ее бесстыдных

И соблазнительных связе’й?

Но как влекла к себе всесильно

Ее живая красота!..

Да уж. Внимателен был влюбленный поэт и, конечно, не мог не заметить, с какой легкостью разбивала Аграфена Федоровна мужские сердца. А как истово-неистово завидовали ей дамы и барышни всех возрастов! Такова же и княгиня Нина из поэмы «Бал»:

Какая бы Людмила ей

Своих лазоревых очей

И свежести ланит стыдливых

Не отдала бы сей же час

За яркий глянец черных глаз,

Облитых влагой сладострастной,

За пламя жаркое ланит?..

Как в близких сердца разговорах

Была пленительна она!

Как угодительно нежна!

Какая ласковость во взорах

У ней сияла! Но порой,

Ревнивым гневом пламенея,

Как зла в словах, страшна собой,

Являлась новая Медея!

Какие слезы из очей

Потом катилися у ней!

Переменчивая, капризная, обольстительная, лживая, блистательная, опасная… Как не влюбиться, как не потерять голову?! Ведь и сам Боратынский разбил себе сердце на сем поприще. Бедолага провидел явление тех, кто последует его губительному примеру (имя им легион!), и настойчиво предостерегал их, словно надеясь отвратить (и тем, видимо, уменьшить количество счастливых соперников) от femme fatale Грушеньки, этой «заразы страстной»:

Страшись прелестницы опасной,

Не подходи: обведена

Волшебным очерком она;

Кругом ее заразы страстной

Исполнен воздух! Жалок тот,

Кто в сладкий чад его вступает:

Ладью пловца водоворот

Так на погибель увлекает!

Беги ее: нет сердца в ней!

Страшися вкрадчивых речей

Одуревающей приманки;

Влюбленных взглядов не лови:

В ней жар упившейся вакханки,

Горячки жар — не жар любви.

Насчет жара упившейся вакханки — это сильно сказано. Очень сильно… «Круто!» — воскликнули бы потомки поэта, наши с вами, читатель, современники. Даже не сказано, а выкрикнуто, прорыдано! Ну что же, в Закревской этот жар, может быть, и впрямь пылал. Не исключено. Но в Боратынском — уж точно! — пылал не в меру разгоревшийся, ревнивый, мстительный жар, который и заставит поэта вульгарно прикончить свою героиню. Да, княгиня Нина покончит с собой, но для начала влюбится — впервые в жизни — в человека, сердце которого принадлежит другой. Причем эта другая — «малютка Оленька» — воплощает собой именно ненавистные Нине «ужимки деревенские» женской добродетели. Когда ее любовник сделался счастливым супругом какой-то там дуры Пенелопы, Нина отравилась. Свершилось возмездие… Ох уж эта патологическая страсть литераторов сводить счеты со своими врагами и возлюбленными на страницах своих произведений!

Ладно, счеты сведены. Однако сделался ли Боратынский счастливее и спокойнее? Нет. Он еще сильнее растравил свою рану, а Закревская прочла поэму с пятого на десятое, пожала плечами, усмехнулась — и отбросила не до конца разрезанную книжку, в следующую минуту вовсе забыв о ней. Так что все маневры отставного любовника пропали втуне.


Между тем жизнь гвардейская шла своим чередом. Все-таки Боратынский не только любовью занимался и стихи писал, но и в службе военной состоял! Весной 1825 года его произвели в офицеры, о чем сообщил ему друг, наперсник и вообще товарищ по несчастью Путята. После этого Нейшлотский полк, в котором Боратынский служил, отправился в Петербург — для содержания там караулов.

Здесь же оказались и Закревские. Деваться бывшим любовникам друг от друга было некуда… и, видимо, Аграфене Федоровне захотелось испытать, по-прежнему ли властна она над сердцем Боратынского.

Испытала. Оказалось, что да — властна. Ну и что дальше?

«Аграфена Федоровна обходится со мной очень мило, — с горькой иронией писал Боратынский Путяте. — И хотя я знаю, что опасно глядеть на нее и ее ощущать, я ищу и жажду этого мучительного удовольствия!» Он уверял и друга, и самого себя, что может защитить себя с помощью поэзии, ибо только она удерживала его «от волшебных сетей искушения»: «Поэзия — волшебный талисман. Очаровывая сама, она обессиливает чужие вредные чары».

Увы, это был всего лишь самообман. На какой-то миг прозрев, Боратынский понял, что жить без Аграфены Федоровны он не может, а жить с нею вместе невозможно — место занято! Играть же по ее правилам: согласиться на случайные, по ее прихоти, встречи, проявлять терпимость к соперникам и мирно уживаться с ними в одной постели — это значит довести себя прямиком до самоубийства или докатиться до смертоубийства жестокой кокетки, которая вновь — в который уже раз! — открыто, нисколько не считаясь ни с чувствами мужа, ни тем паче с чувствами какого-то там Боратынского, эпатируя общество, завела себе нового любовника, выбрав оного среди иностранных посольских чинов. Свет уже устал вести счет этим прихотям своенравной Магдалины!

И тогда, в последнем усилии удержаться на поверхности жизни, а не кануть на дно безумия, Боратынский решил подать в отставку, а потом, возможно, и жениться. Правда, последнее было еще вилами на воде писано, у него и прежде возникали такие идеи насчет спасения в унылом браке от чрезмерной, смертельной любви, — а вот просить отставки решил он окончательно и бесповоротно.

Уехав в отпуск в Москву, он подал начальству прошение, которое вскоре было удовлетворено. Кстати, не без помощи его прежнего покровителя Дениса Васильевича Давыдова, который по этому случаю написал графу Закревскому благодарственную записочку: «Благодарю тебя от души за отставку Боратынского, он весел, как медный грош, и считает это благодеяние твое не менее первого».

Насчет медного гроша — очень интересное совпадение с медной Венерой! Но Боратынский и впрямь был счастлив отставкою и, по выражению Вяземского, vise au sublime. Это означало, что он пытался отрешиться от прежней «низменной» любви. Теперь для Закревской у него остались только эпитеты если не осуждающие, то самые снисходительные, не сказать — пренебрежительные.

«Фея твоя, — пишет он Путяте, — возвращается уж в Гельсингфорс. Князь Львов провожал ее. В Фридрихсгаме расписалась она в почтовой книге таким образом: Lе prince Chou-Cheri, hritier prsomptif du royaume de la Lune, avec une partie de sa cour et la moiti de son srail.[7] Веселость, природная или судорожная, нигде ее не оставляет!»

Результатом этого «отрешения» от Закревской стало великолепное по своей печали стихотворение «Дорога жизни» — может быть, одно из лучших, написанных Боратынским:

В дорогу жизни снаряжая

Своих сынов, безумцев нас,

Снов золотых судьба благая

Дает известный нам запас.

Нас быстро годы почтовые

С корчмы довозят до корчмы,

И снами теми роковые

Прогоны жизни платим мы…

В это время до Боратынского дошли через общих с Закревскими знакомых, прежде всего через Булгаковых, вести, которые заставили его разразиться вот таким письмом Путяте: «В Москве пронесся необычайный слух: говорят, что Магдалина беременна. Я был поражен этим известием. Не знаю почему, беременность ее кажется непристойною. Несмотря на это, я очень рад за Магдалину: дитя познакомит ее с естественными чувствами и даст какую-нибудь нравственную цель ее существованию. До сих пор еще эта женщина преследует мое воображение, я люблю ее и желал бы видеть ее счастливою».

Слух о ее беременности подтвердил уже известный нам А. Я. Булгаков, когда описывал в письме к брату свой визит к Закревским. И он, и его жена Наталья сочли, что Аграфена Федоровна изменилась к лучшему, исчезла ее прежняя вздорность: «Она говорит и рассуждает вполне разумно. Меня это очень порадовало. Наталья дала ей советы по поводу ее живота». А вскоре Булгаков сообщил брату о благополучном разрешении Аграфены Федоровны от бремени и о появлении в семье Закревских дочери, которую назвали Лидией. Видимо, Аграфене Федоровне не нравились ни ее собственное не слишком-то изысканное имя, ни простонародное имя ее матушки, вот она и выбрала имя, в ту пору самое модное. Далее Булгаков пишет: «Императрица сама вызвалась и объявила Арсению, что она с Императором изволит крестить новорожденную его Лидию Арсеньевну. Аграфена Федоровна бодра, как ни в чем не бывало, сидит и ходит».

Да, она пришла в себя более чем быстро — и вскоре добрейший Арсений Андреевич мог нащупать на своей многострадальной макушке новые, только что пробившиеся рожки… Недаром Боратынскому чудилось «нечто непристойное» в беременности Магдалины! Нет, очевидно, граф Закревский не сомневался в своем отцовстве, но все же, все же, все же… А впрочем, очень может статься, причиной такого ощущения Боратынского было свойственное очень многим мужчинам брезгливое, высокомерное отношение ко всему, что связано с беременностью и женскими недомоганиями. Типичный мужской шовинизм, короче говоря.