Судьба оказалась к новоиспеченной графине Закревской благосклонна и немедленно после прибытия в «ссылку» послала ей утешение. Сие утешение звалось Николай Путята. Окончив школу колонновожатых и послужив три года прапорщиком в свите его императорского величества по квартирмейстерской части, в ноябре 1823 года он был переведен в лейб-гвардии конно-егерский полк с назначением адъютантом к командиру Отдельного Финляндского корпуса генерал-адъютанту графу Закревскому. По долгу службы Путята часто виделся с Аграфеной Федоровной, которой не стоило труда соблазнить его — да и самой соблазниться им. Впрочем, ни о чем, кроме самого обыкновенного плотского влечения, здесь речи не шло: Путята, несмотря на то что был моложе любовницы на три года, был человек по сути своей ироничный и даже циничный, в «чувствия» совершенно не верил; его влекло роскошное тело графини — и не более того. Аграфена Федоровна, при всей своей истеричности и экзальтированности, дурой тоже никогда не была, а главное, повторимся, ненавидела выглядеть смешной. Поэтому она охотно встречалась с Путятой лишь для увеселения своих и его чресел, однако душа ее, душа любительницы французских романов, жаждала именно «чувствий». И жажда сия была вскорости удовлетворена. Путята познакомил ее с Евгением Боратынским, который служил в Финляндии с 1819 года.

Он настаивал, чтобы называли его именно Боратынский, а не Баратынский, уверяя, что род их происходит из польской местности Боратынь, а значит, фамилия должна писаться через «о».

Что о нем знали тогда? Что он не чужд изящной словесности, а посему протекцию ему оказывали знаменитый поэт Василий Андреевич Жуковский, а также не менее знаменитый не только на пиитической стезе, но и воинской доблестью (его не зря прозвали «Анакреонт под доломаном»!) Денис Давыдов. Слово «протекция» применительно к службе в Финляндии звучало для многих нелепо, однако следовало учитывать обстоятельства Боратынского, которые и вынудили гусара-поэта Давыдова в марте 1824 года писать к своему давнему знакомцу графу Закревскому: «Сделай милость, постарайся за Боратынского, разжалованного в солдаты; он у тебя в корпусе. Гнет этот он несет около восьми лет или более, неужели не умилосердятся? Сделай милость, друг любезный, этот молодой человек с большим дарованием и верно будет полезен; я приму старание твое, а еще более — успех в этом деле за собственное мне благодеяние».

Что же это был за «гнет», о коем упоминает Давыдов?

В письме Василию Андреевичу Жуковскому Евгений Боратынский так повествовал о своей участи: «В судьбе моей всегда было что-то особенно несчастное, и это служит главным и общим моим оправданием: все содействовало к уничтожению хороших моих свойств и к развитию злоупотребительных. Любопытно сцепление происшествий и впечатлений, сделавших меня, право, из очень доброго мальчика почти совершенным негодяем.

12 лет вступил я в Пажеский корпус. Начальником моего отделения был некто Кристафович (он теперь уже покойник, чем, на беду мою, еще не был в то время), человек во всем ограниченный, кроме страсти своей к вину. Он не полюбил меня с первого взгляда, обращался со мной как с записным шалуном и был особенно груб со мною. Несправедливость его меня ожесточила, и я решился отмстить ему. Большими каллиграфическими буквами написал я на лоскутке бумаги слово „пьяница“ и прилепил его к широкой спине моего неприятеля. К несчастью, некоторые из моих товарищей на меня показали, я просидел три дня под арестом.

Я был уже негодяем в мнении моих начальников. Я не сделал еще ни одной особенной шалости, а через год по вступлении моем в корпус они почитали меня почти чудовищем. Я сказал сам себе: буду же я шалуном на самом деле! Разбойная жизнь казалась для меня завиднейшею в свете, и я задумал составить общество мстителей, имеющих целью сколько возможно мучить наших начальников. Нашему инспектору мы однажды всыпали толченых шпанских мух в табакерку, от чего у него раздулся нос; всего пересказать невозможно.

Нас было пятеро. Мы сбирались на чердаке каждый вечер после ужина. По общему условию, ничего не ели за общим столом, а уносили оттуда все съестные припасы, которые возможно было унести в карманах, а потом свободно пировали в нашем убежище.

Мы давно замечали, что у одного нашего товарища водится что-то слишком много денег; мы вошли к нему в доверенность и узнали, что он подобрал ключ к бюро своего отца, где большими кучами лежат казенные ассигнации, и что он всякую наделю берет оттуда по нескольку бумажек. Овладев его тайною, мы стали пользоваться и его деньгами. Мы ели конфеты фунтами, а когда он получил отпуск, то оставил несчастный ключ мне и родственнику своему Ханыкову.

Мы пошли очень весело негоднейшей в мире дорогою… Похищение наше не осталось тайным, и нас обоих выключили из корпуса с тем, чтобы не определять ни в какую службу, разве пожелаем вступить в военную службу рядовыми.

Не смею себя оправдывать; но человек добродушный сказал бы: вспомните, ему было 15 лет. Что его побудило к такому негодному делу? Корпусное молодечество и воображение, испорченное дурным чтением. Из сего следует то единственно, что он способнее других принимать всякого роду впечатления и что при другом воспитании, при других, более просвещенных и внимательных наставниках самая сия способность, послужившая к его погибели, помогла бы ему превзойти многих из своих товарищей во всем полезном и благородном…»

Общественное мнение было, в принципе, снисходительно к молодому человеку. Каждый подумал втихомолку: ну кто ж без греха, особенно в такие молодые годы?! К тому же первые стихотворные опыты Боратынского снискали ему успех; русское общество тогда было помешано на поэзии, строк не рифмовал только ленивый, ну а мало-мальский талант превозносился до небес и считался самым извинительным на свете обстоятельством. Вдобавок Боратынский был красив: он обладал весьма модной в то время (да и в последующие, если на то пошло!) романтической внешностью и печальным, даже трагическим обаянием, которое обращало к нему сердца. Именно этим и объясняется тот интерес, с которым нашкодившего, но раскаявшегося мальчишку (назовем вещи своими именами!) встречали новые товарищи по службе.

Очень любивший его сослуживец, поручик Н.Д. Коншин, так описывал первую с ним встречу: «Осенью 1819 года командир нашего полка, полковник Лутковский, получил извещение от родных об определении к нам Боратынского. Я узнал, что он сын известного добросовестностью генерала Абрама Андреевича Боратынского, человека, взысканного особенной милостью императора Павла, что он был сначала в Пажеском корпусе, но отсюда, в числе других напроказивших детей, исключен; кончил образование дома и принят был рядовым в лейб-егерский полк.

Я услышал, что в Петербурге первыми литературными трудами он обратил на себя внимание просвещенного круга; что он интересный юноша; имеет воспитание, называемое в свете блестящим, милую наружность и доброе сердце.

Я с нетерпением ждал его.

Мы стояли в Фридрихсгаме.

Однажды, пришед к полковнику, нахожу у него за обедом новое лицо, брюнета, в черном фраке, бледного, молчаливого и очень серьезного.

В Финляндии, краю военных, странно встретить русского во фраке, и поэтому я при первой возможности спросил: что это за чиновник? Это был Боратынский…

Я не видел человека, менее убитого своим положением: оно сделало его опытным, много выше его лет, а благородная свобода, примета души возвышенной и гения, сама собой поставила его далеко выше толпы, его окружающей. Он был всеми любим, но, казалось, и не замечал этого, равно как и своего несчастья. Глаза его, кажется, говорили судьбе слова бессмертного безумца: Gettate mi ove volere voi… che m’importa!»[5]

Вполне подтверждает этот психологический пассаж Коншина стихотворение Боратынского «Безнадежность», написанное в 1822 году:

Желанье счастия в меня вдохнули боги;

Я требовал его от неба и земли

И вслед за призраком, манящим издали,

Жизнь перешел до полдороги.

Но прихотям судьбы я боле не служу:

Счастливый отдыхом, на счастие похожим,

Отныне с рубежа на поприще гляжу —

И скромно кланяюсь прохожим.

Очень мило и убедительно. Однако не зря же мудрые люди советуют: не зарекайся. Никогда не говори — никогда! Ведь Судьбу хлебом не корми, только дай похохотать над нашими зароками и разбить вдребезги наши самые благие намерения. Именно это она и проделала с зароками и благими намерениями Евгения Боратынского.

Николай Путята познакомился с ним весною 1824 года, когда генерал-губернатор делал инспекторский смотр некоторым войскам, расположенным в Финляндии, в том числе Нейшлотскому пехотному полку, в котором Боратынский в то время служил унтер-офицером. Обратимся вновь к его воспоминаниям.

«Я шел вдоль строя за генералом Закревским, когда мне указали на Боратынского. Он стоял в знаменных рядах. Боратынский родился с веком, следовательно, ему было тогда 24 года. Он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние. В продолжение смотра я с ним познакомился и разговаривал о его петербургских приятелях».

Подружившись с Боратынским, Путята сделал его невольным поверенным своих тайных встреч с графиней Закревской. Боратынский вовсе не был ханжой: его нравственность не возмутили сношения приятеля с замужней дамою, тем паче — с супругой начальника. Его вообще ничто не возмутило, ибо невозможно же растревожить мертвеца, убитого и вновь воскрешенного к жизни неким колдовским, вернее, ведьминским усилием, совершенно покорного воле ведьмы, порабощенного ею всецело! Боратынский был убит наповал при первой же встрече с Аграфеной Федоровной. Отныне никто, кроме нее, более не существовал ни в сердце его, ни в мире. Она одна определяла отныне его воззрения на мир, его моральные принципы, и нравственно было лишь то, что способствовало этой внезапно вспыхнувшей страсти.