— Ты фургон собираешься возвращать? Мне хлеб не на чем возить.

— Вози на «пятерке». Раньше же возили.

У Любавы сразу кровь к голове прилила: не его это слова! Знает он прекрасно, как это — развозить хлеб на «пятерке».

Вместе фургон покупали, специально оборудовали его под хлебные лотки. Это Сизовой песня, ежу понятно.

— С ума, что ли, сошел от страсти-то? Сколько в нее уместится? У нас восемь точек плюс детдом, детсад и школа. А про санитарные нормы забыл?

Семен молчал. Люба видела, как ходуном ходят желваки на его скулах. Ну не может он не понимать, что она права! И он это понимает! Она ждала…

На склад заглянула Сизова. Смотрит — хозяева молчат. Скрылась.

— Фургон нужен для магазина, — наконец выдавил он. — Мы расширяться думаем.

— Ах, вы расширяться думаете! — подскочила Любава. — А меня со всем нашим хлебом без машины решили оставить? Не выйдет, милый! Забирай «Жигули» и расширяйся хоть вширь, хоть вверх! А меня пристрелить легче, чем без фургона оставить! И ты это знаешь!

— Я с одним магазином ушел! — напомнил Семен. — Тебе все хлебные ларьки оставил, а ты еще возникаешь! Я квартиру оставил, а тебе все мало!

— Да, мне мало! — согласилась Любава, внутренне трепеща от возмущения и гадливого чувства, названия которому не находила. — Мне нужно дочь поднимать, ей еще три года в Москве учиться! Быстро ты забыл об этом!

— Я не забыл! Это ты придумала ее в Москву отправить! Могла бы, как другие, в области выучиться, не хуже была бы!

Любава опешила. Она даже не сразу ответить смогла после такого заявления Семена. Его словно подменили!

— Ах вот как ты заговорил, Сеня, — осела Любава. Она понимала, с чьих слов поет ее муж, но не поразиться не могла. — Значит, ты как бы и ни при чем? А когда решали, где Танюшке учиться, ты не участвовал? Не гордился, что дочь твоя — медалистка? А? Без тебя решили?

— Да тебя разве переспоришь?! — уже орал Семен. Любе казалось, что он нарочно громко кричит, чтобы Сизова там, в магазине, слышала, что он не воркует с ней, с Любой, а «выясняет отношения». — Ты как упрешься рогом!

— Ну, рога-то ты, милый, постарался, нарастил… Но и тебе, Семен, рогов вряд ли миновать! — Она кивнула в сторону двери, за которой в магазине общалась с покупателями Сизова. Намекнула на ее бурное прошлое, о котором все в округе знали.

Семен дернул рукой, и рис, который он держал в лопатке, просыпался, зашуршал, запрыгал по бетонному полу.

— Тьфу! Под руку каркаешь! — взвился он и бросил лопатку в мешок с рисом. — Ты за фургоном пришла? Не будет тебе фургона, Любовь Петровна! Магазин и фургон я забираю. Остальное — твое!

Люба почувствовала внезапный приступ удушья. Слезы подступили к горлу, обида начала душить ее так активно, что стало очевидно: сейчас она начнет громить и крушить все на складе, как ее соседка Тося громила квартиру своей соперницы. Тося перебила у соперницы всю посуду и на веранде все окна. Вызывали милицию, составляли протокол. О том случае долго потом судачили в поселке. Это воспоминание кстати вспыхнуло в Любавином мозгу, как свет далекой, давно пролетевшей звезды. И остановило ее от погрома. Однако ноги несли во двор, руки требовали активного действия. Она громко хлопнула дверью склада и оказалась на улице. Подлетела к синему фургону, который был сейчас для Любавы живым существом, открыла дверцу и без труда завела его — он заворчал спокойно, знакомо. Только вот стоял фургон неудобно — носом к забору. Любава подала назад, фургон дернулся, отъехал. Теперь нужно было задом выехать в ворота — разворачиваться было негде. Любава сосредоточилась, не спуская глаз с бокового зеркала. Внимательно слушала машину. У нее получалось! И когда уже фургон пятился назад, дверцу со стороны водителя рванули, в кабину впрыгнул разъяренный Семен…

Как она оказалась на снегу, как вышла со двора магазина, что кричала ей вслед красная как рак Наталья — Любава не помнила. Очнулась уже на подходе к дому. И теперь, обмякшая после валокордина, сидела в своей чистой, ухоженной кухне и тупо смотрела в окно. Там, на голой вишне, тусовалась стая воробьев. Птицы ужасно шумели — их щебет хорошо был слышен в кухне. Солнце щедро лилось сквозь окно на поверхность кухонного гарнитура. На подоконнике стояла плетенка с хлебом, и воробьи видели это. У нее было горе, а птицы напоминали ей о более важном. Они беспокоились, что за своим горем она забудет о них.

Любава заставила себя подняться, набрала крошек. Открыла форточку, покормила воробьев, как это всегда делала ее дочь Танюша. И как после отъезда дочки взяла себе за правило делать Любава.

* * *

Борис Добров вел машину на полном автомате. Голова раскалывалась. Временами казалось, что не хватает воздуха, что в атмосфере душно, как перед грозой, но шел конец февраля, никакой грозы быть не могло. Он догадывался, в чем дело. Приоткрыл окно, и в салон ворвался морозный поток. Добров был взбешен, и машина словно чувствовала это — тоже «нервничала». Добров ничего не мог с собой поделать. Беда не приходит одна — он это знал. Но предел человеческому терпению не безграничен. То, что «зависла» крупная партия товара и в конце концов, после длительных мытарств, он должен был смириться с потерей прибыли, — это еще полбеды. Это было только начало. Второй сюрприз преподнесла бывшая жена Галина, вдруг заявив, что не разрешает ему видеться с сыном! Именно сегодня утром, когда он, как обычно, приехал навестить сына, она захлопнула дверь перед его носом. Нет, он, конечно, заставил ее открыть. Он бы выбил эту дверь, не открой она. В конце концов, это его родной сын и он ждет встреч с отцом не меньше, чем отец с ним! Но Ростика в квартире не оказалось, Она нарочно спрятала сына, увезла к родне или к своим подругам, чтобы он, Борис, взбесился! Она добивалась этого — было видно по ее глазам, она упивалась его бешенством — покачивала ногой, сидя в кресле, включила телевизор, когда он с пеной у рта доказывал, что прятать от него сына — дохлый номер. Он не позволит! Он добьется своего любой ценой! Галина говорила какие-то ничего не значащие фразы. Она вообще мало говорила, была довольна, что вывела его из себя. Он подозревал, что все это она устроила, чтобы ей досталось его внимание. Ей, а не сыну. Тьфу, черт, как не хватает воздуха… После общения с Галиной у него начинают трястись руки. Он никогда ее не понимал. Ну чего она теперь добивается? Чтобы он приполз на коленях, умоляя сойтись?

Они оба понимают, что не могут жить вместе. Пробовали уже. Никто не выдержит этот дурдом. Скорее всего она просто хочет сделать ему больнее, влезть под кожу. И надо отдать ей должное, это удалось. Больнее придумать нельзя. Теперь у него перед глазами так и стоит маленький тощий Ростик с огромными серыми глазами.

Эти глаза не отпускали Доброва всю дорогу. Досада, раздражение и обида подпирали грудь изнутри, и там, за грудиной, становилось горячо. И тяжело что-то ухало, ныло…

Последним штрихом в темной картине событий стало предательство. Он так и скажет Корякину, как только доберется до фирмы: «Я тебя пожалел, взял в свое дело, а ты меня предал». Или бизнес, или дружба — он это знал. И все же не смог отказать Димке, своему однокашнику, когда увидел собственными глазами, как тот живет. Димка ютился с двумя детьми и женой в комнате коммуналки, бегал с работы на работу и едва сводил концы с концами. Борис ночь не спал, думал. Взял. И до сегодняшнего дня не жалел об этом. Он назначил Димку старшим менеджером, и тот отлично справлялся. А сегодня утром, именно сегодня, был звонок, и Добров узнал, что через Димку утекает конфиденциальная информация фирмы. Человек, которому он доверял безгранично, как себе, продал его за дополнительный бутерброд. Да, он так и спросит: «Димыч, я тебя плохо кормил?» Борис хотел придумать фразу побольнее, но этим лишь причинял себе дополнительные страдания.

Голова пухла, раскалывалась, трещала. Ему было плохо. Трасса перед глазами начала двоиться. Он почувствовал, что не может вздохнуть глубоко — когда попытался сделать это, боль пронзила грудь до лопаток. Нужно было остановиться, выйти из машины, глотнуть воздуха и вместо воды — горсть чистого снега.

Неожиданно ярко он почувствовал на губах вкус снега, ощущение лопающихся на языке крошечных льдинок. Подумал: «Неплохо бы и голову сунуть в снег, так она раскалилась. Того и гляди — треснет».

Добров доехал до первой развилки. За поворотом темнел лесок. Синела стрела указателя: «Завидово». Борис добрался до опушки и остановился. Худо дело. Покопался в аптечке, нашел цитрамон и зажал в кулаке. Выйти бы из машины… Он испугался. Вдруг понял, что может умереть прямо тут, на повороте в Богом забытое Завидово, и никто не будет знать…

Он откинул голову на подголовник и прикрыл глаза. Сквозь полусомкнутые ресницы он видел легкое движение в перелеске. Сначала даже не понял — сон это или явь. Заснуть он боялся, знал — не проснется. Между тем ужасная слабость, охватившая все тело, не давала двигаться. Он заставлял себя вглядываться в картинку. Среди деревьев на лыжах двигалась женщина. Она не шла прямо по лыжне, а именно ходила от дерева к дереву и что-то там творила возле этих деревьев. Сквозь ресницы женщина казалась миражем, и он точно не мог утверждать, живая она или — видение. Сердце противно сбивалось с ритма. Доброва начал колотить озноб.

Вдруг он понял, что женщина делает — собирает хвою! Она высматривала самые зеленые молодые ветки и обирала с них хвою в сумку. Зачем она это делает, Добров не понимал и не старался понять. Он наблюдал безыскусную грацию движений и вдруг подумал: «Неужели это будет последнее, что я увижу?» Она осторожно общалась с деревьями, которые, кажется, с радостью отдавали ей часть своего богатства. Женщина была не одна. Из-за деревьев вынырнул худой высокий подросток с рюкзаком за плечами, что-то показал ей на ладони. Женщина улыбнулась. Добров и забыл, что такое бывает — что можно неторопливо ходить по лесу, слушая гул сосен и вдыхая запах смолы и хвои. Что можно не думать о поставках, конкурентах, прибыли, НДС и налогах.