Если бы она играла роль бабушки Розового слонёнка – даже бы одеяла не пришлось набрасывать. Хозяйка велела себя звать баба Нина.


Утром Вичка вышла во двор, жмурясь от деревенского беспризорного солнца, которое ни в одном месте не заслоняли многоэтажные дома. На крылечке соседней избы сидела игрушечная старушка, держала на коленях стеклянную банку. А в банке – живой гусёнок! Вичка так поразилась, что прямо по грядкам протопала к чудесной старушке.

– А что вы делаете?

– Гусёнка выпариваю. Слабенький, пусть греется на солнышке. Вишь, здоровается с тобой.

Зеленоватый комочек пуха вытянул из банки шею и запищал.

– Ой, а можно, я его на руки возьму?

Гусёнок оказался невесомый и плюшевый, тыкался в Вичкины губы клювиком – целовался. Его хотелось затискать.

Рядом кот бабы Нины равнодушно отворачивался и щурился, чтобы не поддаваться на провокацию. Дома-то он обычно сидел на окнах: наблюдал за жизнью на улице, за воробьями, за пробегающими собаками. Как будто смотрел телевизор: цветной широкоэкранный, 3D, в режиме онлайн. Иногда, чтобы не пропустить самое интересное, перепрыгивал на другое окно: переключал канал.

– Кот гусёнка не съест?!

– Небось не съест. У, жмурится, ирод. Весь в хозяина.

Вичка тоже слышала от соседей, якобы муж тёти Нины учил кота придушивать и таскать соседских цыплят на суп. Кот освоил пока половину программы: придушивал, но в дом цыплят не таскал.

А Нинке (бабе Нине) Прокопьевна до сих пор не могла простить жестокую обиду: та её моложе, а при советской власти пенсию получала семьдесят рублей. А Прокопьевна – семнадцать рублей пятьдесят копеек. Хотя она ломала на ферме и стёрла в кровь хребёт и руки – а Нинка всю жизнь просидела на толстой жопе в леспромхозовской конторе.


– Баба Дора, давай допивай скорее свой кефир. Ровно неживая пьёшь.

Вичка называет кефиром густой, горький чёрный кофе. Если крепкий чай называют чефиром, то кофе – кефир. Вичка нетерпеливо топает ножкой: торопится отнести гусёнку гостинец: пакетик с рассыпчатой пшённой кашей от завтрака.

… – Гусёнок-то наш? Помер ведь, в ограде прикопала. Не жилец оказался.

Вичка поворачивается и идёт, спотыкаясь, прямо по грядкам. От беззвучных рыданий сотрясается пухлая грудка, подпрыгивает тугой мячик круглого живота под джинсовым сарафанчиком. Прокопьевна находит её у забора, уже выплакавшую горе, философски насупившую красные опухшие бровки.

– Прокопьевна, а мы тоже умрём?

– Не, девка. Это только гусята помирают.

– Вот и врунья. Все умирают.

– Все помирают, а мы с тобой нет. Эвон я сколь живу. Столь и не живут вовсе. Посчитай: сколь у меня морщин, самых мелконьких? Сколь морщинок – столь и лет.

Это правда, возраст деревьев тоже определяют по кольцам-морщинам. Прокопьевна зажмурилась, подставила свой грецкий орешек. Вичка стала считать – сбилась на тысяче. А дальше она не умеет считать.

Всё правда, Прокопьевна родилась тысячи лет назад. До бабы Доры, до Ленина и до царя. В промежутке была война с кричащими от голода коровами. А до этого летали греческие боги с телами упитанных розовых младенцев, бродили мамонты, полз грязный ледник толщиной с десятиэтажный дом, горели смрадные костры с миниатюрными красавицами ведьмами… И всё это видела бессмертная Прокопьевна.

– И мама пусть не умирает, ладно? И бабушка Дора.

– Вот и ладно. Вот и не реви.


– Дора Ильинична. Это, конечно, не моё дело, – тактично замялась в дверях баба Нина. – Но вы бы правнучку свою остерегли. Ходит к этой… каторжной. Как мёдом намазано. А та и радая, приваживает изо всех сил. Тюремщица.

Бабу Дору трудно испугать.

– Тюремщица? Война, колоски?

– Кабы колоски. Мужа убила. Топором. Говорили, – баба Нина перешла на шёпот, хотя никто её не слышал, – будто гулящая она была жёнка, порченая. Сахарным ободком не зря прозвали. Дыма без огня не бывает. Семнадцать лет как один день отгудела. И ведь стыда хватило в деревню вернуться. Так вы бы, Дора Ильинична, подальше от неё правнучку-то. Не ровён час. До сих пор сама курам головы рубит. И давление как у космонавта. А я, – пожаловалась, – как кровь увижу – прям тонометр зашкаливает.

Вичка вбежала в дом, хохоча, ноги в серо-зелёных разводах от тины. С Прокопьевной ловили в речке пескарей. А на пороге сложенные чемоданы.

Баба Дора воспитывает Вичку по новому методу: разговаривает как с ровней, подробно объясняя свои действия и поступки. Усадила Вичку напротив, рассказала услышанное от хозяйки. И что Вичку засмеют в садике: нахваталась диалектизмов, через слово: «ровно» «чисто», «гру». И – один к одному – звонила мама: достала Вичке путёвку в детский санаторий. И хватит ныть, спать пора, катер в шесть утра.

Утром дядиНинин муж мелко засеменит, перебирая ногами, таща чемоданы на пристань… Предвкушая встречу с заветной ячейкой в камере хранения…

Напрасно Вичка прыгала вокруг бабы Доры и пыталась объяснить.

Как маленькая Прокопьевна почуяла свой смёртный час. «Ну, ведьма сладкая, допрыгалась: убивать тебя буду».

Только и выставила махонькие ручки навстречу колуну, с которым надвигался осклабившийся Николай. При взмахе остро отточенный, но плохо насаженный топор соскользнул с рассохшегося топорища (не до хозяйства было в последнее время Николаю). Топор совершил в воздухе кульбит – и вонзился остриём в лоб – самому Николаю! Следователь посмеялся: ничего умнее не могла придумать?!


Насколько ночью всё выглядит по-другому, чем днём. Солнечный день кажется гулким и неправдоподобно далёким, нереальным. Дома и сараи отбрасывают огромные чёрные тени, как горы.

Вичка смотрела с мамой по телевизору ужастики. И мама сказала, что, чтоб не испугаться, нужно в самый страшный момент запеть песенку, любую. Ну и вышел конфуз. Вичка дрожащим голосом запела про любимого розового слона.

Тут прямо во весь экран с громким звуком: «В-вух!» – высунулось привидение. От неожиданности из Вички предательски вырвалась горячая струйка и обмочила трусики. А всё потому, что пока верхняя дырочка (рот) была напряжена от пения – нижняя-то оказалась не подготовленной, расслабленной.

Вот и избушка Прокопьевны. Ура, не заперто! Пахучие тесные сени. Войлочная драная дверь, будто об неё точили когти кошки. Скрипучие половицы, рассохшиеся как… Не надо об этом думать.

Заполошно стучат ходики. В темноте белеет холодильник. Недавно была гроза. Во время одной особенно сильной молнии холодильник всхлипнул, затрясся и отключился. Прокопьевна трижды поплевала, перекрестила его – холодильник вздрогнул, ожил и зашумел, заработал.

У окна под игрушечным лоскутным одеялом на коечке едва виднеется кучка тряпья.

– Прокопьевна! – робко зовёт Вичка.

Кучка не шевелится. В лунном свете полуоткрыт стеклянный глаз, мёртво торчит костяной носик. Вичка дотрагивается и в ужасе отдёргивает руку. Прижимает стиснутые кулачки ко рту – и отступает, пятится к дверям. Всюду Смерть, и ничего уже не исправить, и никогда не взойдёт солнце. Умрёт Вичка, умрут мама и баба Дора. И только на пустой земле, шевеля сухую траву, будут тоскливо голосить ветра голосом Витаса.

В эту минуту слышится живой тонкий носовой свист.

– Чё, чё ты? – Кучка с голосом Прокопьевны шевелится, кашляет, садится, свесив ножки. – Дрожишь вся, испугалась? Не реви, айда сюда, укутаю… Думала, обманула, померла? Небось, вон она я, никуда не делась. Живая, жива-ая… – и грецкие орешки щёчек мелко трясутся в добродушном смехе.

г. Глазов, Удмуртия

Женщина нелёгкой судьбы, лёгкого поведения

Странной нынче выдалась встреча Нового Года. Город точно вымер: ни ярких огней, ни бабаханья петард, ни громкой музыки.

Нельзя! Красный Петух рассердится, посчитает шум, блеск и яркость за вызов, за соперничество. Грозно распушит червонное перо, нальются кровью глазки, гребень и борода. Взлетит на крышу, трижды прокукарекает, раскинет огненные крылья. Быть беде, большому пожару в доме, в семье, в судьбе. А напоследок, жареный, ещё и клюнет так, что мало не покажется.

За новогодними столами все сидят смирно, на женщинах матовые платья. Всё блестящее поснимали: чтобы ни намёка на отблеск пламени. Чтобы не приманить, не спровоцировать, не раздразнить драчливого персонажа китайского календаря.

Наоборот, задобрить: между свечами расставлены плошки с крупой, гречкой, горохом, кистями рябины, семечками, накрошенным хлебушком. Поклюй – и улетай с богом, и не посещай нас до 23. 59 следующего 31 декабря. Чтобы нам с тобой весь год не видеться, и чтобы мирно распрощаться ещё на 12 лет по басурманскому календарю.


Под самый Новый Год потеплело. Я пробираюсь по вымершему, затемнённому как при воздушной тревоге городу, к единственному ярко освещённому окошку. Сходство с войной и бомбёжкой добавляет грохот то и дело обламывающихся на крышах снежных козырьков.

Снег – мороз – оттепель. Снег – мороз – оттепель. В результате климатических аномалий на крышах образуются многослойные, многотонные «пирожные». Пропитанные, как сиропом, талой водой, они не выдерживают собственной тяжести, отламываются ломтями. Либо, жутко ухнув и хлопнув, сходят лавиной. Да какие плотные – наутро бульдозер тщетно пыхтит, пытаясь сдвинуть с места плотные горы.

Даже самый маленький слоистый снежно-ледяной ком, учитывая ускорение, весит килограмм 50-100. Представляете: чапаете вы по своим делам, а на вас сверху прилетает парочка «мешков с сахаром» весом в центнер…

«Вот скажите, каким местом думают наши архитекторы, проектируя покатые лавиноопасные крыши?» – бормочу я под нос, пробираясь через сугробы. Не крыши, а льдо-и снегосборники. Крыши-убийцы. Архитекторы что, не знают наших коварных городских зим: то слякотных и гнилых, то метельных и с трескучими морозами?

Брали бы за образец коттеджный пригород. Там высятся островерхие, сказочные как у Андерсена дома-башенки, с крышами крутыми как горки. Даже разовый, самый липкий снежок на такой крутизне не задерживается и тотчас сдувается ветром. А не копится и прессуется всю зиму в сотни тонн снежной смерти.