Впереди идут двое мальчишек с удочками и несут в руках завязанные пластиковые мешочки с водой. В них бултыхаются маленькие серые рыбки. Вичка видела таких в энциклопедии на картинке: это пескари. Задыхающимся в болтанке, в тёплой мутной воде, пескарям хуже, чем Вичке. Но ей от этого не легче.


– Бабушка, не закармливайте без меня ребёнка. Даже намёка нет на талию, ужас! Вырастили ей пивное пузо – уродина, а не девочка.

Высказавшись, мама Юля идёт спать. Она ведёт ночной обораз жизни и потом спит до четырёх часов дня, и ужасно сердится, если Вичка её нечаянно будит. Может даже бросить в неё чем под руку попадётся.

Коробочка с бабушкиным лекарством лежит на подзеркальнике. Бабушка их глотает, сразу перестаёт кричать и становится счастливой и умиротворённой. И говорит: «Господи, какой покой!»

Честно говоря, Вичка и раньше нажимала на пробку, и из желобка выкатывались белые мелкие таблеточки. Это Барбины пирожные. Если их лизнуть, они сладковатые.

Вичка жмёт и жмёт пробку, набирает полную ладошку таблеток и сыплет в рот. Следующая ладошка… Она просто уснёт и превратится в спящую царевну. Придёт Никон – поцелует её, и всё изменится. Вичка проснётся не уродиной, а взрослой, красивой и тоненькой, как мама Юля.


Мама, Жужа, баба Дора – все обступили Вичку и кричат. Их не слышно, но видно, как широко открываются рты, как у пескарей в мешочке. Какие у них тревожные лица, как они все беспокоятся и любят Вичку! Склоняются чужие тётеньки в белых халатах.

К Вичке возвращается слух.

– Противоядие! – страшным голосом кричит баба Дора в трубку. – Что за препарат?! Название?!.. Ф-фу! – она с облегчением бросает трубку и обмякает. – Психотерапевт сказала – это плацебо! Пустышка! Сахар и мел! Что ей может грозить в худшем случае – это запор!..

Вичка очень устала от впечатлений и засыпает. «Я очень счастлив с тобой. Я всегда рад, что бы ты ни делала… Я Никон». Последнее, что она слышит сквозь сон:

– И она берёт с меня за сахар и мел 14 тысяч?!

г. Глазов, Удмуртия

Сахарный ободок

Собрался Николай с молодой женой Прокопьевной в баню. Идут чинно под ручку, со свёртками чистого белья под мышкой. И уже издали видят в банном запотевшем окошке размытый, тусклый огонёк. И мелькание голого тела, и шум льющейся воды, и яростные шлепки веника: моется кто-то в бане.

Сначала Николай подумал: брат это его, не сказавшись, решил первый пар снять. А там незнакомый мужик. Мужик смутился, но не так чтобы очень. Сполоснулся, вышел в предбанник, неохотно натянул порты, рубаху. Только Николай с Прокопьевной разделись, нырнули в низенькое чёрное огнедышащее жерло – стук-постук в дверь. Два мужика, и тоже не с их деревни.

– А, так тут занято, – и, не извинившись, ничего не объяснив, бочком-бочком развернулись и ушли. При этом вроде как похабненько, поганенько ухмыльнулись.

Моются, значит, муж с женой молчком – а в дверь то и дело стукоток. Как к себе домой. По двое, по трое сунутся, заглянут, пожмут плечами, усмехнутся и разворачиваются. Даже кунпанией, человек шесть со своими вениками: засмеялись нехорошо, подмигнули и ушли.

Домылись они с Прокопьевной кое-как… И тут Николай проснулся. И, глядя на матицу и яростно расчёсывая железные мозоли на чёрных заскорузлых ладонях, стал ломать голову, обдумывать сон. Встал, день думает, ночь думает, неделю думает. Мрачнее тучи, почернел лицом.

И додумал, далеко не ходи, смысл-то на поверхности лежит: это ж бойкая молодая жена ему изменяет! Пользуются его «банькой» все, кому не лень: и по одному, и по трое, и кунпанией. И смеются над ним, Николаем, за его спиной.

Эта догадка дошла до Николая среди ночи. Избил он тогда Прокопьевну до полусмерти: сбросив с койки, плясал на ней ногами, молотил поленом.

Председатель утром стукнул кнутовищем в окно, клича в поле заводилу, молодушку-веселушку Прокопьевну. Но увидел её лежавшую ничком, чёрную как уголь – отшатнулся. И пошёл прочь, оглядываясь и крутя головой, крякая и вдумчиво хлопая кнутовищем по кирзачу. Муж жену поучил – что ж, видно за дело. Люби жену, как душу, тряси как грушу.


А Николаю это дело глянулось, и начал он учить Прокопьевну каждую ночь. А чтобы разогреться, вспоминал ту баньку. И Прокопьевна приноровилась и уже от колхозных работ не отлынивала, а только платком кутала лицо. А на теле синяки – не велико горе: не видно.

В этом месте Вичка, супя бровки, резонно спросила, отчего Прокопьевну не защитили её дети? А Прокопьевне оттого Бог и не дал ребятишек. 16 раз залуплялись – и 16 раз из-за папкиных тумаков не могли уцепиться в мамкином брюхе.

И не узнать стало в скрюченной старушонке недавнюю певунью и хохотунью Прокопьевну. А ведь за весёлость и беззаботный, лёгкий нрав и приметил её Николай.

Сколь после войны было добрых женщин. На гулянках блюли себя, строго сидели сиднем, чтоб соседки не осудили. А невеличка Прокопьевна – и-их! – выскочила в круг, топнула изношенным лаптешком, завертелась так, что рубашонка пузырём надулась. Завизжала:

– Мой милёнок как телёнок,

Только разница одна…

Статный Николай – ещё на гимнастёрке не выгорели следы погон – не утерпел, расправил усы – и пошёл, и пошёл выделывать кренделя вокруг крутящейся юлой маленькой плясуньи. Выскочила за сарай обмахнуть пылающее лицо – а её в темноте нетерпеливо, грубо схватили за плечи, тряхнули, так что запрокинулась голова – и жаркими резиновыми губами в губы… Ну, что. Её грех: сомлела Прокопьевна, тут же за сараем и дала Николаю.

– Кого дала? – не поняла Вичка.

– Себя, боле и дать было нечего, разве что исподницу.

Вичка представила, как молодая Прокопьевна доверчиво протягивает Николаю ладошку. Разжимает – а в ней крошечная Прокопьевна, как из киндер-сюрприза, чисто Дюймовочка. И он бережно – сдует горячим дыханием такую махонькую! – уносит добычу домой.

…После банного сна он ей в упрёк ставил: что вот так, прямо за сараем, сразу… Ну и что, что девушкой оказалась. Не зря в деревне за глаза, усмехаясь, назвали Прокопьевну «сахарным ободком». Да ведь, собака, за его любовь бешеную, ненормальную, так и прозвали. Посреди дня в поле, посреди народа сгребёт ровно медведь – и тащит в лес…


Вичке не надо говорить про любовь и ревность – эти чувства ей хорошо известны. У них в садике все мальчики влюблены в хроменькую девочку. А весной в группе появился новенький: черноглазый кудрявый мальчик. Одно слово «но-вень-кий» – приятно холодит язык, как мятная конфетка!

В утреннике главную роль дали мальчику, потому что у него оказалась самая активная мама. Она сшила из детского розового атласного одеяла толстую накидку. Хоботом был шланг от пылесоса, сзади приделали тугую пружинку. Получился поросячий хвостик, хотя мальчик был Розовым Слоном.

На сцене девочки-баобабы раскачивались, махали руками-ветками и открывали рот под песенку из музыкальных колонок. Слон ничего не делал, а только неуклюже топал ногами и мотал хоботом-шлангом. Когда слон прислонился к стене и стал серым, мама взмахнула – и набросила на него тёмную кисею.

Зал бурно захлопал: так это было красиво! И Вичка ахнула, которая держала на палке картонное солнце: оно окрашивало кожу слона в розовый цвет.

Все девочки влюбились в Розового Слона, а Вичка даже подралась за него.

– Дивно! Одеялко-то ново? – деловито покачала головой Прокопьевна. – Ишь, атласно одеяло для баловства кромсать…

Прокопьевна похожа на грецкий орешек. Личико сморщенное, костяное и серое. Ушки как ореховые скорлупки. Кулачки твёрдые и высохшие, как ядрышки ореха. Волосы на затылке зашпилены в крошечный грецкий орех.

… – Поражаюсь этим деревенским старухам-долгожительницам, – пыхает папироской баба Дора. – В войну пахали как лошади. На фермах месили ледяную жижу – вечный ревматизм. Питались гнилой картошкой – сплошной крахмал, холестерин, пророщенной рожью – ростки ядовитые. Всю жизнь пили здешнюю воду – врачи её запретили: одно железо. Вся деревня мучается от камней в почках.

А грыжи от надсады, а криминальные аборты в грязи… На днях захожу к ней в избу: невыносимый угар, аж синё. Закрывают печи рано, экономят драгоценные дрова. (Виктория, если Прокопьевна печку топит – не заходи! Я у ней пять минут побыла – голова раскололась). И так всю жизнь! И живут до ста лет!

Странные эти взрослые, хуже маленьких детей, пойми их. Баба Дора говорит, что Вичке нужно срочно худеть. Что в её бабДорином детстве, таких обзывали «жиртрестом». А Прокопьевна залюбовалась, умилилась на Вичку. Особенно одобрила Вичкины пухлые ножки: «Ишь, кругленьки, беленьки, ровно яблочки!» А бабу Дору не одобрила: «Сухопарая, чёрная, носастая, чисто ведьма. Больная она у вас, ли чё?».

Увидела, как баба Дора вытряхивает из яркого пакета в сковородку комок мороженых китайских мидий – и плюнула. Сказала, что в деревне эти ракушки называют перловицами, и ели их в войну в большой голод, и то бабы блевали. И она наковыряет в речке целый таз перловиц. Свежих и не воняющих голимой хлоркой, как эти магазинные.


Вичка и баба Дора приехали в деревню вместо дачи: укрепить и оздоровить будущую первоклассницу Вичку. Вернее, приплыли на катере: белом, гладком, гудящем и вибрирующем, как стиральная машина.

Когда сошли на берег, баба Дора усадила Вичку у камер хранения, а сама пошла узнать расписание. К ячейке, оглядываясь, подошёл длинный дядька. Набрал код, вытащил неполную бутылку водки и варёную картошку. Снова оглянулся, отхлебнул, сморщился, откусил от картошки – и захлопнул ячейку.

– Несчастный тот мужик, – прокомментировала баба Дора, которой Вичка рассказала увиденное. – До чего жена довела.

А дядька поднялся по той же улице и вошёл в дом, где собрались жить баба Дора и Вичка. Только в другую половину. А к бабе Доре и Вичке радушно выплыла довёдшая мужа жена, хозяйка. Личико мелкое, мышиное – а тело медведицы, ноги слоновьи, как столбы. У неё было три брюшка: одно на своём месте, а два других брюшка покойно лежали на груди в мешочках лифчика, просвечивали сквозь халат.