Частые путешествия притупляют воображение: привыкаешь ко всему – и к диковинным пейзажам, и к лицам самым необычным. Но бывают мгновения, когда, будто очнувшись, поражаешься, как все странно кругом…

Я глазел на туземцев, будто впервые их увидал: впервые меня так потрясло коренное различие наших обликов, чувств и мироощущений. И одет я был, как они, и понимал их речь, и все же был не менее одинок, чем на необитаемом острове.

Я особенно остро осознал тяжкую непреодолимость расстояния до моего родного уголка, бескрайность водного пространства и глубину своего одиночества…

Я подозвал к себе Таамари; он запросто положил свою головку ко мне на колени. Я же думал о своем брате, уснувшем вечным сном в морских глубинах у далекого бенгальского берега. Этот смуглый мальчик – сын Джорджа; по воле Божьей наш род продолжился на этих дикарских островах…


Хапото предложила:

– Пойди в мой дом, Лоти, отдохни! Я живу на соседнем пляже, шагах в пятистах отсюда. Там сейчас мой сын Техаро. Договорись с ним, как повезешь мальчика, если решишь забрать его.

XVII

Дом старой Хапото стоял в нескольких шагах от водной кромки; обычный полинезийский дом на фундаменте из древних черных валунов, с решетчатыми стенами и панданусов ой крышей, на которой гнездились скорпионы и сороконожки. Толстые деревянные колоды поддерживали ложа в античном духе с занавесями из вытянутой и размятой шелковичной коры. Мебель состояла из грубо сколоченного стола. На столе лежала таитянская Библия – знак, что в этой бедной хибаре чтилась вера Христова.


Техаро, брат Таимахи, симпатичный молодой человек лет двадцати пяти с добрым лицом, помнил моего брата, любил и уважал его и меня встретил радостно.

В его распоряжении была лодка вождя. Как только позволит погода, он отвезет меня на Таити.

Я предупредил, что привык к местной пище и с меня будет довольно плодов хлебного дерева и фруктов. Но старая Хапото распорядилась устроить большой пир в мою честь. Ради этого поймали и ощипали нескольких кур, чтобы испечь их на костре с плодами хлебного дерева.

XVIII

Время для меня будто остановилось. До возвращения девушки, посланной за метриками детей Таимахи, по словам Хапото, оставалось более часа.

С новыми знакомцами мы пошли побродить по берегу. Эта прогулка по сей день вспоминается как волшебный сон.

Мы шли по направлению к Афареаиту; от Матавери туда ведет лишь узкая длинная и извилистая полоска земли, зажатая между океаном и островерхими горами, поросшими непроходимыми джунглями.

Вечерело… Вокруг все помрачнело. Я чувствовал себя одиноким; грустное беспокойство овладело мной. И в самой природе ощущалась какая-то безысходность.

Все те же кокосовые пальмы, панданусы и олеандры гнутся под ветром. На длинных пальмовых стволах, клонящихся в разные стороны, мотаются серые бороды лишайников. Под ногами все та же голая земля, изрытая крабьими норами.

Тропинка была совершенно пустынна; только голубые крабы разбегались от нас и пищали, как пищат всегда по вечерам. В горах уже сгустились тени.

Я вел за руку сына Руери; рядом шел Техаро, по-полинезийски молчаливый и задумчивый.

Иногда однообразный шум природы оживлялся нежным голоском мальчика. Он задавал детские вопросы, как и везде в мире, странные. Многие, освоившие пляжный таитянский диалект, его бы вряд ли поняли: он говорил почти правильно по-старотаитянски, который я знал.

В океане показалась пирога под парусом, безрассудно идущая от Таити; вскоре она, сильным пассатом почти опрокинутая на бок, достигла гавани за рифами.

Из пироги выбрались на берег несколько туземцев и две насквозь вымокшие девушки, бросившиеся бежать по пляжу с громким смехом, неожиданной нотой оживившим унылое завыванье ветра.

Кроме них на берег вышел старый китаец в черном балахоне. Он остановился, погладил по головке Таамари и достал ему из сумки пирожные.

Китаец так был ласков с мальчиком, так любовно глядел на него, что в душу мою закралось ужасное подозрение…

Солнце клонилось к закату; пальмы колыхались на ветру; с них сыпались сороконожки и скорпионы. Носились шквалы, гнувшие эти гигантские деревья, будто тростник; над голой землей в хаосе кружились опадающие листья…

Я рассчитывал, что смогу отправиться в обратный путь через несколько дней – в проливе между Таити и Моореа часто случается подобное ненастье. Отход «Рендира» назначен через неделю, так что я не опоздаю к отплытию, но вот последние мгновения, которые мы могли провести с Рараху – последние в жизни, – пролетят вдали от нее.


В деревню мы вернулись, когда совсем стемнело. Я и не предполагал, какое тяжелое действие окажет наступление ночи.

На меня напала вялость, сонливость и страшная жажда. Полагаю, это было следствием переутомления и множества сильных переживаний прошедшего дня.

Мы присели перед хижиной Хапото.

Из соседних домов набежали любопытные девушки в цветочных венках – нечасто в этих краях появляется чужеземец (паупа).

Одна из них подошла ко мне поближе и воскликнула:

– А, это ты, Мата Рева!

Я давно не слышал этого имени; так меня когда-то назвала Рараху.

Оказалось, эта девушка в прошлом году встречала меня на берегу ручья Фатауа.


В полубреду, в сгустившейся мгле мне все представлялось фантастичным и диковинным. Из джунглей слышалась жалобная однозвучная мелодия тростниковой флейты.

В нескольких шагах, под соломенным навесом, подпертым шестами из бурао, готовился ужин. Ветер раскачивал эту кухоньку из стороны в сторону: люди, суетившиеся вокруг очага, походили на гномов; на корточках, в густом дыму, обнаженные, с длинными растрепанными космами…

Мне чудилось, что кто-то шепчет мне на ухо:

– Тупапаху!

XIX

Наконец посланная к вождю девушка воротилась с метриками. При последних проблесках света я успел разобрать написанные по-таитянски данные:

«Рожден Таамари от Таимахи пятого числа июля 1864…

Рожден Атарио от Таимахи второго числа августа 1865…»


Что-то оборвалось в моем сердце и стало пусто. Мне не хотелось верить в эту неприятную правду. Я кровно сжился с мыслью о ветви нашего рода на Таити, лелеял ее, дорожил ею… Крушение ее причинило мне глубочайшую болезненную рану. Получалось так, что мой дорогой незабвенный брат навеки канул в небытие, не оставив на земле своего продолжения. Для меня он будто заново умер. Мне, безутешному, показалось, что эти цветущие райские острова превратились в пустыню; вся прелесть Океании умерла – ничего больше меня с ней не связывает…

– Лоти, – дрожащим голосом спросила старуха, – ты уверен в том, что сейчас нам сказал?

Я открыл им обман дочери. Таимаха поступила так, как многие другие таитянки; когда Руери уехал, она завела нового любовника из чужеземцев. Так как связи между Папеэте и Матавери редки, ей удалось обмануть родственников и в течение долгого времени скрывать, что человека, которому они ее доверили, давно нет с нею. А потом Таимаха вернулась на Моореа оплакивать его. Впрочем, допускаю, она действительно о нем горевала – может быть, любила его одного.

Малыш Таамари лежал, положив голову мне на колени. Старуха Хапото грубо схватила мальчика за руку и оттащила. Она закрыла лицо морщинистыми ладонями с синей татуировкой, и я услышал ее рыдания.

XX

Долго я сидел с метрикой у огня и пытался привести в порядок спутанные мысли.

Боже! Как ребенок, доверился я словам этой женщины! Как я проклинал хитрую таитянку! Из-за нее я оказался на этом унылом острове, надолго непогодой отрезанный от Таити, где ждала меня безутешная Рараху. И время безвозвратно утекало!..

На улице все еще сидели девушки в душистых венках из гардении. Молчаливые, сгрудившись в кружок, они словно так хотели спастись в пустыне одиночества…

К деревеньке подступали ночные джунгли… Ветер дул все сильнее, было темно и холодно…

XXI

Подали ужин, я к нему не притронулся. Техаро уступил мне свою постель, и я вытянулся на белых циновках в надежде сном прогнать гнетущие мысли.

Сам же Техаро взялся следить за океаном: ветер может стихнуть к утру; нельзя упускать этот момент для благополучного отплытия.

Остальные поели и молча улеглись спать, завернувшись в темные парео, делающие спящих похожими на мумии. Головы они по египетскому образцу во время сна кладут на бамбуковые подставки.

Масляный светильник, колеблемый ветром, замигал и погас. Все погрузилось во тьму.

XXII

Наступила ужасная ночь, полная кошмаров и фантасмагорических видений.

Занавески из шелковичной коры шевелились над головою и шуршали, как крылья летучих мышей. Океанский ветер продувал насквозь. Завернувшись в парео, я дрожал от озноба; было невыносимо тоскливо, как брошенному ребенку одному в темном лесу…

Как найти в европейских языках слова, чтобы передать хотя бы приблизительно суть полинезийской ночи: безнадежно печальные голоса природы, необитаемые дебри посреди необъятного океана, полные странными шорохами и свистами, – это тупапаху из полинезийских сказаний с жалобным воем носятся в ночи; у них синие губы, острые клыки и длинные спутанные космы…

Около полуночи я с облегчением услышал человеческую речь. Пришел Техаро проверить, не спал ли у меня жар. Я попросил его посидеть около, потому что боялся бредовых страшных видений. Здешних жителей такие вещи не удивляют, они к ним привыкли.

Техаро уселся рядышком на краешек постели, не отпуская руки; от его присутствия воображение мое улеглось.

И хотя жар держался, но озноб прекратился, и я наконец задремал.

XXIII

В три часа ночи Техаро разбудил меня. Спросонок мне показалось, что я нахожусь в Брайтбери, в детской, под благодатной кровлей отчего дома, слышу знакомое журчание ручья под тополями и скрип замшелых сучьев старинных лип под окном.