Нюманс из кресла наблюдал эту сцену с потрясающим спокойствием.

— Берениса волшебница, — заметил он, когда Тренди отпустил девушку. — Она все знает. Ее надо слушаться.

Это был его извечный аргумент. У Тренди больше не было сил дискутировать. Он вздохнул и просто повторил:

— Я видел Командора. Он был в Опере. Потом уехал на «Дезираду». Мне надо ехать за ним.

— Сначала тебе надо поспать, — сказала Берениса. — Ты выглядишь как покойник.

— Но Юдит… Колдовские таблички…

— Дай мне подумать. Юдит была с ним?

— Командор был один. Он только что уехал.

Тренди махнул рукой в сторону окна, в сторону востока:

— Он уехал. Я хочу ехать за ним. Поехать туда. Увести Юдит с «Дезирады». Теперь, когда я бросил свинцовые таблички в озеро…

Берениса перебила его:

— Не езди за ним.

Тренди подумал, она догадалась, что он лжет.

— Почему?

— Берегись.

— Но Командор не такой уж плохой, раз Крузенбург хотела его заколдовать!

— Все не так просто, — вмешался Нюманс. — Дай нам поискать.

— Что поискать? Юдит там, я в этом уверен. Он удерживает ее взаперти, он околдовал ее, возможно, мучает… Если он сделает с ней то же, что с Анной Лувуа…

— Ты не смог помешать в случае с Анной. А ведь ты был там. Позволь нам поискать.

— Больше нечего искать.

— Нюманс поищет в книгах. Я повидаюсь со Скрип-Скрипом. Он много чего знает. На этот раз он расскажет мне все. Я сделаю, что нужно.

Нюманс бросил на Беренису беспокойный взгляд. Она снова опередила его:

— А теперь вам надо поспать, обоим.

— А ты?

— Я ночная женщина. Когда мне надо, я могу не спать.

Она направилась на кухню. Тренди растянулся на кровати.

— Она снова займется своей магией, — раздраженно сказал он. — С меня довольно ее кривляний.

— Ее амулет защитил тебя, — напомнил Нюманс. — Берениса права. Она всегда права. Сначала надо поспать.

— Я не хочу спать. После всего, что произошло… Я еще не все тебе рассказал.

— Позже. Отдохни. Не шевелись.

Сидя в кресле, Нюманс протянул к Тренди руку. Он не дотронулся до него. Просто смотрел, словно запрещая.

— Сейчас я хочу узнать последние новости. Эта история с концом света…

— Оставь новости, — сказал Нюманс. — Не будет никакого конца. Как и все предыдущие годы, мир будет ждать зимнего солнцестояния. Я не должен был тебе говорить, но мы танцевали из-за солнцестояния. Чтобы помочь ему наступить. В этом году солнце очень слабое. А силы зимы злые.

Тренди сделал последнее усилие:

— На ваших островах нет зимы.

— Там есть солнце.

Нюманс ответил не моргнув глазом, в своей обычной манере. Перед глазами Тренди вновь предстал лимузин Командора, скрежетавший на оледенелой дороге. Чего стоит «Дезирада» в сравнении с этими двумя чернокожими, танцующими, чтобы изгнать из мира страх? Они спокойны, безмятежны, почти расслаблены в своей убежденности. Они боятся только одного: участи Тренди. Они оба стали для него семьей, и, к своему большому удивлению, Тренди вдруг почувствовал, что на смену ревности пришел вкус свободы.

Вернулась с кухни Берениса, сопровождаемая горьковатым ароматом трав, которым он уже дышал в вечер их встречи.

— Выпейте, — сказала она, протягивая им бокалы с тем же зеленым, горьким напитком. — Выпейте оба.

У нее вновь появился акцент, она напевала странные слова, непонятные созвучия. Она продолжала изображать волшебницу.

— Пейте забвение, немного забвения…

Тренди сделал несколько глотков и отставил бокал. Нюманс уже спал на кровати, склонив голову набок и чуть похрапывая.

— Выпей все, — велела Берениса и наклонилась к Тренди, как в первый вечер.

Ее груди выскользнули из выреза туники. Тренди увидел их темные вершины, их твердую округлость, вырисовывавшуюся на ее худощавом торсе. Он протянул руку. Берениса не оттолкнула его.

— Я не боюсь тебя, — сказала она.

Она поднесла бокал к его губам:

— Для тебя я мать. Пей.

Тренди положил руку на ее грудь, затем все-таки убрал ее. На этот раз он больше не стыдился своего желания. Да, Берениса была ему как мать. У нее было все для этого. Все, что когда-либо Тренди представлял себе о матери. Блаженство забвения в сладостном оцепенении. Он погрузился в него до самого желания, которое испытывало его тело. Он исчез в ее мире. Она была силой и нежностью. Как Рут, лучше, чем Рут. Берениса обладала неведомой властью, ясностью и уверенностью. Она была абсолютным покоем. Она хранила его от всех женщин.

— Новости, — еще раз сказал Тренди, выпив отвар. — Мне бы хотелось узнать новости…

— И что ты тогда будешь делать? Ну же, надо поспать.

— Но таблички. Ты знаешь, две свинцовые таблички. Одна из них…

— Спи. Табличка, которая упала…

Остальные слова перешли в бормотание. Хотя, прислушавшись, можно было понять, что речь идет о заколдованных табличках, на которых дива нацарапала имена Юдит и Командора.

Глава 25

Берениса, как всегда, оказалась права: что могли принести Тренди новости, кроме бесполезных тревог и новых вопросов? Спектакль Крузенбург не привел к концу света. Как обычно, ни один хроникер не удивился этому факту, не высмеял его, и уж тем более ни один не отважился посвятить ему хотя бы маленькую статейку, крошечную, насмешливую заметку. Вместо этого во всех газетах была помещена фотография певицы, сделанная в тот момент, когда Констанция в фиолетовой вуали, отражавшейся в медных духовых инструментах оркестра, начинала последний акт «Сансинеи». У ее ног был виден взмахнувший дирижерской палочкой Дракен, явно изнуренный, но осознающий свой триумф; и действительно, в пространных комментариях хвалы воздавались именно ему. И дело было не в том, что Крузенбург плохо пела. Если верить свидетельствам, в знаменитой арии, которой оканчивалась опера, арии, вошедшей в оперные анналы под названием «Последняя песнь проклятой любви», исполняемой героиней перед тем, как вступить с Люцифером в кровосмесительную связь, певица сотворила настоящее чудо.

Но, как это и предчувствовал Тренди, Крузенбург, впервые в жизни, служила музыке больше, чем самой себе; хотела она этого или нет, был ли это эффект от ее поражения в колдовстве, или ее сломала трудная партитура Дракена, но в этот день ей изменила обычная бесстрастность. Разумеется, ни один из авторов появившихся на следующий день статей на подобный вывод не решился. Но Тренди понял: публика не нуждалась в мучительной красоте с ее человеческими недостатками. Из-за своих собственных мучений, сотрясавших его самого конвульсий мир желал поклоняться красоте жестокой и ледяной, бесстрастной богине, царившей над миром гнусностей и обещавшей еще более чудовищные мерзости. Невероятная страсть к музыке и особенно к опере убеждала: сила пения имеет потустороннее происхождение, а холодные, бесстрастные манеры Констанции соответствовали этому как нельзя лучше. Однако, чтобы избежать ловушек музыки Дракена, Крузенбург пришлось пойти на крайность: отпустить страхи, таившиеся где-то глубоко в ней самой. То, что она впервые предстала перед публикой обычной смертной, было сочтено слабостью и началом заката. Впервые в своей карьере, несмотря на виртуозность исполнения, раньше абсолютно искренне превозносившегося до небес, Констанция фон Крузенбург всех разочаровала.

Конечно, ей устроили овации. Несколько мировых изданий даже опубликовали репортаж о том, что произошло после спектакля, когда ансамбль «Соломоновы ключицы» в полном составе ринулся на сцену, чтобы первым поздравить диву, и как они пели вместе с ней, Дракеном и Дрогоном под аккомпанемент рояля, трубы и виолончели куплеты из своих знаменитых песенок, в последние месяцы ставших популярными во всем мире «Недоступный секс» и «Жизнь в катакомбах». Этот отважный союз вызвал бурю аплодисментов. Тем не менее, осыпая Констанцию овациями и цветами, все смущенно признавали, что она уже больше никогда не будет великой Крузенбург.

Но что на самом деле означало «больше никогда» в эти времена всеобщего страха и странных слухов? Жизнь перестала быть игрой, прошел эстетический озноб, в который погружался мир в эти последние месяцы, распевая во все горло самые мрачные «Dies irae»[3]. Болезнь брала свое, подобно чуме, поражая внезапно, несправедливо, причудливо. Из-за выступления Крузенбург задержали объявления о смерти множества знаменитостей, и разрушительное действие болезни на этом не закончилось. Все, кто хотя бы раз попробовали наркотик, могли оказаться в списке смертников. Эффективного лекарства против болезни все еще не было. Случаи удушья и смерти от ангины, возможно, увеличившиеся и по причине холода, стали столь многочисленными, а бессилие медиков столь очевидным, что политики, устрашившись размаха, который принимала эпидемия, начали разгонять любые, незначительные сборища самым жестоким образом. Больным, правда, было уже все равно: едва узнав о своей болезни, они предпочитали умирать незаметно и в одиночестве. Уверенность в конце света, убежденность, что другие скоро последуют за ними, воздействовали на них словно отпущение грехов и приносили своего рода утешение в последние моменты жизни.

Здоровые, наоборот, были озабочены: сколько можно выносить эти бесчинства? «Если конец света существует, им точно так же можно управлять», — заявил один из самых блистательных политиков того времени. Точно так же в данном случае означало молчание. Политические мужи в очередной раз пытались замолчать происходящее, но вовсе не потому, что они не слышали о дальнейшем распространении бедствия. Они прекратили консультироваться с ясновидящими, гадалками и предсказателями, которые, подышав попеременно горячим и холодным воздухом, говорили то одно, то другое, противореча сами себе, не видя наступления этой катастрофы, столь же реальной, сколь и незаметной. Сходились они только в одном — любой ценой следует прекратить панику по поводу болезни, а при необходимости задушить в зародыше; Первым делом было решено запретить любые высказывания, содержавшие намеки на потерю голоса. Отныне никто не осмелился бы предложить минуту молчания. Не было больше «заговора молчания» вокруг болезни, и никто не говорил: «Слово — серебро, а молчание — золото». Это исключение распространялось на все образные выражения типа «пригвоздить словом», «типун на язык», «деревянный язык», «прикусить язык» и даже «луженая глотка», изо дня в день изымавшиеся из всех частных и публичных разговоров.