Вещи Элианы поделили между собой служащие гостиницы. Зеркало досталось горничной, молодой, русоволосой, круглолицей. У нее был жених – русский офицер.

Глава 14

У Анны болит голова и звенит в ушах. Нет, это звонят в дверь. Анна набрасывает халат, идет открывать и с ужасом видит кровавые следы на паркете. Она понимает, что открывать дверь ни в коем случае нельзя. Это безумие. Мара подкидывается на коврике и начинает оглушительно лаять. Анна грозит питомице пальцем, словно собака может понять ее жест. Кажется, Мара все-таки понимает, но это не помогает, потому что дверь открывается без участия Анны, и она мысленно хватается за голову. Как она могла забыть!

Идиотка.

Сама же дала ключи Алексееву.

На секунду Анна видит себя со стороны – банный халат поверх ночной рубашки, волосы растрепаны, и на лице наверняка кровь, она помнит теплые брызги… И руки, ее руки – они тоже в крови, под ногтями запеклась кровь, она словно на бойне побывала, да Алексеев закричит в голос, когда увидит все это!

Но он видит и не кричит. Вообще ничего не говорит, только молчит и смотрит. Потом здоровается.

– Привет.

– Привет, – отвечает Анна, торопливо приглаживая волосы. – Ты будешь пить чай? Я… я варила клубничное варенье.

Клубничный сок. Пусть считает, что я перемазалась в клубничном соке.

Но тут же Анна одергивает себя. Алексеев врач – неужели он не отличит кровь от клубничного сока? Но тот опять-таки ничего не говорит, берет ее за локоть и ведет к дивану.

– Сядь, прошу тебя.

Анна послушно садится.

– Надо поставить чайник.

– Подожди. Мы успеем выпить чаю. Давай поговорим. Скажи, что происходит?

– О чем ты? – удивляется Анна. – Я все же поставлю…

– Мне надо с тобой поговорить, – с нажимом повторяет Алексеев.

– Мы уже разговариваем.

– Анна, что с тобой происходит?

Она ждала чего-то в этом роде, но вопрос ставит ее в тупик.

– Да… ничего. Ничего особенного. Я такая же, как всегда.

– Нет, – возражает Алексеев. Он спокоен, но губы у него подрагивают. – Ты очень изменилась.

– Немудрено. После того, что мне пришлось пережить…

– Ты не так меня поняла. Ты изменилась с тех пор, как вселилась в этот дом. Я не хочу умалять твоих страданий после пережитого. Но мне кажется, твое состояние должно было уже улучшиться, а не усугубиться. Ты стала очень нервной, похудела, у тебя странно блестят глаза. Ты все время уезжаешь куда-то. Мы перестали разговаривать. Раньше мне казалось, ты не безразлична ко мне…

У Анны перехватывает дыхание.

– Я не могу равнодушно смотреть на то, что с тобой происходит. Ты мне дорога. Если ты не хочешь быть откровенна со мной, не хочешь меня видеть – скажи, я пойму и не стану больше тебе докучать… Но если мы по-прежнему друзья, если у тебя есть ко мне теплое чувство, позволь мне остаться и помочь тебе…

– Я… – начинает Анна и с ужасом чувствует, что у нее щиплет глаза. – Я не могу. Я таких дел наделала!

Она мотает головой и шипит сквозь зубы:

– Тебе теперь нельзя со мной. Я… что-то страшное происходит. Иногда я сама не понимаю, что делаю.

От признаний Игоря, от его ясных глаз, от его искренних слов что-то меняется в душе Анны. Она вовсе не уверена в своих намерениях, более того – она даже не помнит, что собиралась сделать. Все происходившее с ней в эти недели кажется мороком, дурным сном, галлюцинацией.

Все, кроме трупа в подвале.

Он-то как раз вещественен, несомненен. У Анны до сих пор болят предплечья – перенапрягла мышцы, когда тащила тяжелое тело по полу. Она всхлипывает:

– Я тебе сейчас покажу… И ты поймешь…

Ей делается легко. Обнаружить свое преступление, свое безумие перед кем-то – означает сложить с себя ответственность за дальнейшее. Она попадет в руки медицины или правосудия, или того и другого разом, станет незаметным винтиком в системе, ей ничего не надо будет решать – какое облегчение. И она берет Алексеева за рукав, тянет его за собой. Анна ведет его к двери в подвал, открывает ее, бьет по выключателю и картинным жестом указывает внутрь.

Алексеев заглядывает в дверной проем. Его лицо не меняется, он все так же спокоен.

– Что? – спрашивает он недоуменно.

Тогда и Анна заглядывает туда, в сыроватое, душное пространство. Она знает, что увидит – кровь на ступенях и тело, сломанной куклой распростертое на бетонном полу.

Но она не видит ничего. Следов нет. Пол чист.

Анна смотрит на свои руки.

На них нет крови.

– Что я должен увидеть? – снова спрашивает Алексеев.

Анна стоит, остолбенев. На секунду ей кажется, что антиквар Макс сумел выжить после тех чудовищных ударов, которые она ему нанесла. Что сейчас он выйдет из неосвещенного угла. Кочерга будет торчать у него из черепа. Он выйдет и засмеется, словно друг, приготовивший чудесный сюрприз.

Анна балансирует на грани безумия, но Алексеев захлопывает дверь в подвал, и ей становится немного легче. Пару секунд они смотрят друг на друга, и она уже готова сказать что-то, что разрядит это ужасно тягостное молчание, как вдруг раздается голос – не ее, но такой знакомый.

– Анна, ты где? Куда ты ушла?

Марк зовет ее небрежно, весело, невзаправду. Словно Анна только что поднялась с постели, где они лежали вместе, и спустилась вниз попить воды. А он ждал, ждал, соскучился – и позвал ее.

Алексеев отступает от Анны, меняется в лице.

– Вот оно что, – говорит он горько. – Как все просто. Ну а что ж было сразу не сказать? Зачем мне голову морочить? Все эти сцены…

– Но, – начинает Анна, только он уже не слушает. Быстрыми шагами Алексеев идет к двери, кладет на столик ключи и уходит раньше, чем она успевает что-либо сообразить. Не говорит ни «до свидания», ни «прощай», ни тому подобной глупости – что там принято говорить у людей, которые прощаются друг с другом навсегда? Или если прощаются навсегда, то никакие слова уже не нужны?

Она запирает дверь и медленно поднимается по ступеням в свою комнату.

Там, на измятой, бесстыдно разворошенной постели, лежал и спал человек.

И это был Марк.

Несомненный, настоящий, хоть и очень изможденный.

Он выглядел как человек, поправляющийся после долгой болезни. Нет, больше того – он выглядел как человек, который только что родился, совершил переход из небытия в бытие…

Это, кажется, называется воскрешением, разве не так?

Его кожа была свинцово-серого оттенка, и на ней поблескивал пот, как амальгама. Его глаза глубоко запали, черные веки трепетали от беспокойного сна. Из обкусанного рта с запекшейся кровью рвалось хриплое дыхание. Казалось совершенно невозможным, чтобы он позвал Анну, да еще таким громким, уверенным голосом, но она поняла, что Марк сделал это на пределе своих возможностей. От этого зова зависело, будет он жить дальше или нет – как младенец в первый раз кричит не затем, чтобы оповестить о своем рождении, не от холода или голода, а чтобы расправить легкие. Марк крикнул так – и первым его словом в этой новой, подаренной, возвращенной жизни стало имя Анны.

Слишком испуганная, слишком растроганная, чтобы обнять его, Анна села на край кровати и положила руку на лоб Марку, словно проверяя, нет ли жара. Удивилась – какой он холодный, гладкий, скользкий, словно зеркальный.

И, повинуясь мимодумной ассоциации, бросила взгляд на зеркало.

Зеркала не было.

Там, где блестела лесным озерцом его ртутная гладь, льстиво отражая ее лицо, была просто доска, вставленная в красивую резную раму.

«Оно здесь», – подумала Анна с мгновенным ужасом.

И потом: «Оно передо мной».

Но перед ней лежал Марк. Подлинный, настоящий.

«Но как?» — думает Анна в смятении.

– Ради бога, как? – говорит она вслух.

При звуках ее голоса по лицу Марка пробегает мучительная судорога, словно он испытывает боль, и Анна виновато замолкает.

А как Ирина Македонская вернула жизнь отцу, после того как его затоптал конь? Как Агнесса Римская воскресила своего обидчика? Как Ксения Петербургская оживила мальчика, утонувшего в Неве? Что они думали, что чувствовали, что говорили? Плакали? Молились?

«Наверное, надо произнести молитву», – думает Анна.

Но она не знает молитв. Что-то шептала мать, тяжело, астматически дыша. Перед потемневшим от времени Николой Чудотворцем, перед розоволиким Христом среди беленьких овечек на лужайке. Тонкие подтаявшие свечи, бутылка с крещенской водой, круглая баночка с серыми катышками ладана. Строгий, печальный запах. Всплывают в памяти обрывки слов, несвязных, без смысла, складываются в стройные, гладкие фразы – обкатанные веками, как морем, они произносятся сами собой, словно песня.

– Отче наш, сущий на небесах! – шепчет Анна. – Да святится имя Твое… Да будет воля Твоя на земле, как на небе… Хлеб наш дай нам и прости нам… Прости нам долги наши и избавь от… и не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки веков. Аминь.

Надо перекреститься, думает она. Анна помнит, как это делается. Нужно сложить три пальца щепотью и ткнуть себя в лоб, потом в солнечное сплетение, затем в правое плечо и в левое. Анна осторожно убирает руку со лба Марка, и в ту же секунду он открывает глаза.

Открывает глаза и молниеносным движением перехватывает ее запястье.

– Не нужно… этого…

Марк произносит слова с трудом, словно забыв, как они звучат. Вероятно, там, где он находился, человеческая речь не в ходу. И Анна впервые видит его глаза – серебристые, почти белые, радужка неотличима от белка.

Страх закрадывается в сердце, пронзает ледяной иглой позвоночник.

Но тут Марк поворачивает голову, свет падает иначе – нет, Анне показалось, показалось, его глаза все те же, цвета гречишного меда, горячего янтаря, раскаленного июльского полдня – омут, в который затягивает так сладко, так неотвратимо.