А этой – хоть бы что. Ограниченная женщина, без воображения.

Ужасно!

А ее пение! Голос – последнее, что изменило Музе. Ослепшая от темноты, она начинала петь ночами, и яркие фиоритуры ее подвижного голоса проникали в дом. И тогда Марина стала включать музыку, чтобы ни на минуту не оставаться в тишине. Чтобы посторонние звуки не слышала сиделка.

Чтобы не слышала она сама.

Впрочем, вскоре после начала принудительной голодовки Муза стала терять сознание – отключалась на целые сутки. Жизнь, так цепко державшаяся в ней, уходила по капле. Скоро началась агония.

И Марина решила – пора.

Ей нужно было избавиться от сиделки на сутки, чтобы она вернулась уже на место преступления. Обстоятельства сложились удачно. Дуреха ни о чем не догадалась и трогательнейшим образом махала Марине ручкой, когда ее увозили из привычной и нормальной жизни. Милан вернулся через час, чтобы помочь любовнице все устроить.

Марина чувствовала себя прекрасно. В кои-то веки. Иллюзия, созданная ею, оказалась столь совершенна, что могла служить инсталляцией, творческим объектом. Праздновать было еще рано, но… Но тем не менее…

И вдруг все идет наперекосяк.

То ли это болезнь, то ли дурное настроение, но она вдруг почувствовала себя так, словно из нее вынули некий стержень, лишили ее мощной подпитки. Ненависть и зависть к сестре, так тщательно лелеемые долгие годы, оказались вдруг ничем – фикцией, паром. Марина не могла больше ненавидеть Музу, она вспоминала о ней только хорошее. Как обожествляла в детстве старшую сестру, как она казалась ей красивее и добрее всех принцесс и как девчонки во дворе завидовали ей из-за Музы. Вспоминала, как та умела делать подарки. Она дарила непременно ту вещь, которую хотелось больше всего, и еще что-то, о чем тебе и в голову не пришло бы мечтать, и ко всему – кучу волшебной дребедени: ленты, бусы, веера, конфеты. Умела готовить самые вкусные в мире десерты, а из чего – из ничего: брусок пломбира, вишня, ликер. Она знала, как тебе причесаться. Могла вывести пятно с твоего любимого плаща, от которого отказались три химчистки. Однажды за ночь Муза сшила Марине модное платье. Она объясняла, с какими кавалерами стоит идти в кино, а каких лучше держать на расстоянии вытянутой руки.

Не любовь, не жертвы, не мученическая смерть. Бумажный веер и поплиновое платье. Вот от чего глаза наполнились слезами, а голова – непереносимой, рвущей болью, с которой нельзя было больше жить.

Глава 10

Любимая игрушка из детства, диаскоп, волшебный фонарь. Выключают свет, слышно таинственное гудение, пахнет сгорающая внутри аппарата пыль. На белой стене появляются фотографии, то яркие, то приглушенные, сменяются с легким щелчком. Повседневная бытовая магия, иллюзия погружения, которую можно прервать в один момент. Встать, потянуться, включить свет, заставив померкнуть картинки на стене, и выйти в привычную жизнь, а то и просто задремать в кресле, поджав ноги.

Тогда это казалось возможным, сейчас – нет. Ни сном, ни бодрствованием нельзя прогнать из головы яркие, мучительно отчетливые образы, словно они вытатуированы прямо на оболочке мозга.

Щелк. Анна дает показания, обсыпанный пеплом следователь смотрит на нее уже чуть добрее, в одном из глаз у него лопнувший сосуд, следователь задает все те же вопросы, снова и снова, от этого мутит, как на карусели. Анна простужена, у нее насморк, слезятся глаза. Хочется пить, таблетки, которые она принимает, дают такой побочный эффект.

Щелк. Старуха в больничной палате. Анна считала, что знает ее, два месяца прожила с ней рядом, а оказалось – это была вовсе не она. Теперь они знакомятся заново. Муза, настоящая Муза, а не ее сестра, уже умершая, похороненная, сжимает пальцы Анны в своих узких ледяных ладонях и улыбается – словно просит о чем-то, но о чем? От этой улыбки, от умных и печальных глаз старушки у Анны сжимается горло. Она хочет рассказать ей историю про волка, который кричал: «Мальчик! Мальчик!», но у нее сжимаются все внутренности, нарастает тошнота. Анне хочется плакать, но глаза сухие, и в горле сухо – это от таблеток.

Щелк. Суд. Главная обвиняемая отсутствует по самым уважительным причинам. На скамье Людмила Аркадьевна, барынька из поезда. И Милан. У женщины слезы текут по распухшему лицу, мужчина спокоен и даже чуть-чуть улыбается, когда видит Анну. Ему очень на руку неожиданный душевный порыв, в результате которого он выставил Анну из машины, наказав ей не возвращаться в тот проклятый дом никогда. Адвокат вцепляется в этот случай, как крокодил в задницу антилопы. Анну бросает то в жар, то в холод. Она наливает воды из графина, жадно пьет и с удивлением замечает, что ее зубы сильно стучат о край стакана.

Щелк. Анна лежит на кровати. Уже три дня. Это только так говорится: лежит. На самом деле она не может спокойно лежать. Ни одно положение не кажется ей достаточно удобным. Этот выматывающий поиск подходящей позы не дает Анне уснуть. Сначала с ней сидит сердобольная Ленка, потом приходит Алексеев, затем приезжают испуганные родители. Кажется, Муза тоже как-то приезжает. Это железная женщина, она держит спину прямо, ее голос звучит ровно. Анна не понимает, как та ухитрилась забраться на их этаж, в своем-то инвалидном кресле. Но Анне никто не отвечает на ее вопросы. Все наперебой задают вопросы ей. Всех посетителей очень интересует одно – как Анна себя чувствует и чего она хочет. Последнее кажется всем очень важным почему-то.

– Пить. Я хочу пить, – говорит Анна.

Ей приносят воду, сок, чай. На самом деле, несмотря на постоянно мучающую ее жажду, она хочет только пойти на маленькую, обшарпанную кухню. Повернуть вентиль газовой духовки. И засунуть в нее голову. Нет-нет, спасибо, спичек не нужно.

Каким-то образом Алексеев узнает об этом и привозит доктора, маленькую женщину с цепкими глазами. Она немедленно отменяет Анне таблетки, но выписывает другие и настоятельно, «настоятельнейшим образом», рекомендует ей лечь в клинику.

Анне хочется заплакать и закричать, но она знает, что человеку делать этого ни в коем случае нельзя, если он решил отказаться от клиники. Она отказывается и говорит, что хотела бы уехать с родителями. Домой. Отдохнуть.

Щелк. Она дома, на улице уже почему-то лето. Весь снег растаял, повсюду зеленая трава, это кажется невероятным – как она могла так быстро вырасти? Анна идет опушкой леса. На ней старые джинсы и майка. Она потеряла много веса и теперь может надевать одежду, которую носила в восьмом классе.

Щелк. Щелк. Щелк.

Слайды повторяются. Ну и пусть. Будем смотреть снова и снова, потому что за пределами этого светового луча, этих ярких пятен – пустота. От медового аромата подмаренника, от земляничного духа, даже от легкого запаха собственного пота ее мутит.

Я больна, понимает Анна. Только чем? Что же это за такие симптомы? Ведь знакомые, очень знакомые… Только, пожалуй, они должны быть не так растянуты во времени… Неделю, десять дней, максимум – две недели…

Абстинентный синдром, понимает Анна. В просторечии – ломка. Похожа на героиновую, но гораздо протяженней.

Так что же с Анной сделали? Может быть, та старая ведьма добавляла ей что-то в еду? В воду? Что-то было в воздухе? В стенах того старого дома?

И вдруг ее захлестывает желание, странное, безудержное, почти мучительное в своей силе. Она хочет вернуться туда. Она хочет вернуться туда больше всего на свете, как будто в том доме Анна может получить все, чего ей недоставало в жизни.

Красоту. Свободу. Легкость.

Марк.

Она вздрогнула и обернулась. Ей показалось, что кто-то шепнул ей на ухо одно имя. Имя, которое Анна запретила себе упоминать. Но нет, рядом ни души. Только шумит лес, перекликаются в кронах иволги. Что это на нее нашло?

– Сегодня ты, дочка, у нас молодцом, – сказал за обедом отец.

Они с матерью переглянулись, и Анна поняла – что-то случилось.

– Что новенького?

– Ты вот гулять ходила. А телефон дома оставила. Он звонил, да мать не взяла. Долго звонил.

Анна посмотрела, номер был незнакомый.

– Не станешь перезванивать?

Анна отрицательно покачала головой. Ей звонил только Алексеев, почти каждый день, и иногда Ленка. И тех Анна иногда сбрасывала.

И тут телефон в ее руках взорвался звонком.

Под напряженными взглядами родителей она поднесла к уху телефон.

Неприятно вкрадчивый мужской голос, заставлявший вспомнить обсыпанного пеплом следователя, сказал:

– Авдеева Анна Викторовна?

В обращениях, которые начинались с фамилии, никогда не было ничего хорошего, и Анна испытала искушение выключить телефон, и вообще – бросить его в трехлитровую банку, где жил чайный гриб, вырабатывая вкусный и полезный напиток.

Но она взяла себя в руки, гриб остался непотревоженным.

– Да.

– Видите ли, я адвокат Картонный.

– Какой-какой? – машинально переспросила Анна.

– Да никакой! – рявкнул вдруг ей в ухо собеседник – видимо, насмешки над редкой фамилией его уже порядком достали.

И тут же опомнился:

– Извините, Анна Викторовна.

Муза Огнева умерла. Она оставила завещание. Анне надо приехать.

Она даже не удивилась. Как будто ожидала чего-то в этом роде. Вспомнились сапфировые серьги, длинные, с павлиньим каким-то переливом. Они были на ней, они тихонько звякнули, когда Анна, склонившись над Музой, накрывала ее жалко съежившееся тело – ее же шубой, пахнущей духами. Немудрено, что старушка решила упомянуть Анну в завещании. Может быть, оставила ей те же сапфиры. Или шубу. Или старинное зеркало в раме, стоявшее в комнате Анны. В общем, безделушку на добрую память.

Она и думать не могла…

– Почему – мне? Я Музе Огневой никто. Я и не знала ее почти. Вернее, совсем не знала. У нее наверняка есть родственники.

– Анна Викторовна, – вздохнул Картонный. – Я первый раз в своей богатой практике встречаюсь с таким… небанальным отношением к внезапно полученному наследству. Простите мне мое любопытство, но вы что же – состоятельная, обеспеченная девушка?