– Скажите честно: разве я не был всегда вашим другом?

Она покачала головой и по-прежнему недоверчиво проговорила:

– Но вы не знаете…

– А если я догадываюсь, Жанни?

Он говорил с ней долго, неуверенно, то запинаясь, то пылко, пытаясь вывернуть наизнанку самого себя. Но мне кажется, я не сумею передать его слова.

– О! Поверьте… – говорил он, – все выглядит так, как будто я думаю только о вас; но прежде всего я думаю о себе.

И он напомнил ей, как когда-то они познакомились, их встречи, разговоры – свои самые лучшие воспоминания. Они прекрасно ладили друг с другом, он и не желал большего. Он говорил себе, что позже, повзрослев, она уступит, может быть, другу детства. Но она была свободна; и ему было нужно прежде всего, чтобы она по-прежнему доверяла ему, чтобы она была счастлива или, на худой конец, как можно менее несчастлива и чтобы он это чувствовал.

– Вот видите, Жанни, – сказал он с обожанием, – вы мне уже столько дали, не подозревая о том, что вы можете просить о чем угодно.

Опустив руки и немного ссутулившись, Жанни слушала его не двигаясь, не сводя глаз с одного из углов двора. Когда он замолчал, она какое-то мгновение, казалось, продолжала слушать его; потом резким движением она положила руки на плечи юноши и, приподнявшись на цыпочки, подставила щеку.

– Поцелуемся, – сказала она, – потому что сегодня праздник.

За нами грянула танцевальная мелодия. «Май», верхушка которого была разукрашена розовыми и белыми лентами, полоскавшимися на утреннем ветру, стоял напротив стены. А на пороге дома два музыканта славили «май» и принявшую его девушку, девушку года, подругу призывников, Жанни из Морона. Было ли это только для того, чтобы сгладить впечатление от неприятного приема? Никогда раньше, как мне показалось, наши музыканты не играли так усердно и торжественно. Ришар, стоя к ним вполоборота, изредка украдкой поглядывал и на девушку: доверчивый и трогательный взгляд его превращал эту чествующую серенаду в настоящий триумф. А она сначала была как будто озадачена; потом мне показалось, что она разрывается между горем и льстивым призывом танца. Внезапно она закрыла руками лицо и убежала за сараи.

Взлетела к небу последняя нота.

– Вот так, – заключил Брюно, покачивая инструментом.

По приглашению жены фермера призывники вошли на кухню. Я остался один сидеть на повозке. Был еще не разгар дня, а самый чистый утренний час. В кронах деревьев дрожал позолоченный воздух. Голуби, сидевшие на поросшей мхом черепице, ворковали о своих радостях. Как устоять перед этими звуками? Я направился к саду, за дом.

Хватило одной ослепительной недели, чтобы распустились и опали все цветы фруктового сада. Ветки терялись под листвой, а земля была усыпана розовыми и белыми, как ленточки «мая», лепестками. В глубине сада одно-единственное персиковое дерево вытягивало рядом с ульем свои тонкие коралловые веточки. Под тенью деревьев было свежей, она еще хранила воспоминание о прохладе ночи; шаг в сторону, и теплый свет заставлял меня моргать. Луна еще мерцала над лесом, уже заметно потускнев и растворяясь в голубом небе, может быть, уже и не такая страшная, но еще четко были различимы очертания ее мертвенного лика.

Я услышал чьи-то шаги, ко мне подошла Жанни.

– Они уже вошли? – спросила она меня.

Она не казалась больше расстроенной; ее глаза, жесты, даже голос оживились. Как бы это поточнее сказать? Она сохранила ту же униженную манеру держаться, но в нее она сумела вложить неожиданную грациозность.

– Ты никогда раньше здесь не был? – продолжила она.

– Никогда.

– Ты бы сделал лучше, если бы не приходил…

Но тут же поправилась:

– Да нет, ты хорошо поступил, и я рада видеть тебя сегодня, особенно сегодня. Послушай…

Она наклонилась, сорвала маргаритку и помяла ее пальцами.

– Послушай, – сказала она наконец торопливо. – Мне нужно тебя попросить кое о чем, об одной важной вещи; да, о настоящей услуге… Тогда, в тот день, когда вы видели меня там, на выгоне… да, в пустыне, как вы говорите, в пустыне… я была не одна. Ты ведь знал об этом, ведь так?

– Да.

– Да, ну вот, я хотела бы, чтобы ты сходил и отыскал его, этого молодого человека…

– Жан-Клода?

– Жан-Клода. А! Ты знаешь его имя! И ты знаешь, где он живет – в замке, у своей кузины. Нужно, чтобы ты с ним увиделся наедине, не перед дамами, ты понимаешь? Ты ему скажешь… Что ты должен ему сказать?! Ты ему скажешь, что нужно, чтобы он повидался со мной еще раз, только один раз, но что это просто необходимо, ты меня слушаешь? Что ему нечего бояться, слушай внимательно, что я ни о чем не буду его просить, что он будет свободен, но мне необходимо его увидеть, хотя бы на четверть часа. Он не может мне в этом отказать. Это все, о чем я прошу. Ты ему скажешь, что завтра я буду на выгоне, как в прошлый раз, завтра, до полудня, и что я буду его ждать, и пусть он придет!

Со двора до нас долетел голос Ришара, который звал меня.

– Тебя зовут. Да, да, подожди, сейчас ты уйдешь. Послушай еще. Ты ему скажешь, что я хотела ему написать, что я пыталась это сделать десять раз, но не смогла, и потом мне было страшно, что его кузина увидит письмо. Нет, не говори этого.

Вновь раздался призыв Ришара, ближе к нам, в голосе его слышалось беспокойство; и девушка бросила в сторону дома гневный взгляд.

– Я ничего не забыла? Ты все понял, все запомнил? Что ты ему скажешь? Повтори, прошу тебя.

Пока я повторял ее слова, она кивала головой и помахивала рукой, как будто произносила их снова сама, как будто следовала за каждой фразой.

– Да, – приговаривала она, – да, все верно… А! – добавила она резко, – если он тебя спросит, а он может тебя спросить, как у меня дела, ты ему скажешь, что у меня все хорошо, только я хочу повидать его на минутку. Теперь иди, быстренько. Я не могу выразить, как я тебе благодарна.

Она взяла мою голову руками и приблизила к своему лицу, и я подумал, краснея от стыда, что она меня тоже поцелует. Но нет, может быть, она не решилась; я просто почувствовал, как ее слеза стекает по моей щеке – это было самым нежным вознаграждением, которое она могла мне дать. Бегом я возвратился к повозке.


Мрачная дорога назад. Даже Брюно говорил через силу. Ришар рассеянно смотрел на поля, иногда грусть пробегала по его лицу. А я, съежившись между молодыми людьми, опять видел Жанни, безразличную, подавленную, внезапно настойчивую, я снова чувствовал на своей щеке влажную нежность и не сожалел более о нашем предприятии; но до деревни мы ни разу не заговорили ни о Мороне, ни о его обитателях.

У околицы наш приезд встретили радостными криками. Пять или шесть ребят присоединились к нам, сев в повозку, и мы направились к ближайшему "маю".

Я слушал снова утреннюю серенаду; потом, пока призывники целовали девушку и торопились на порог кухни, я вернулся домой, чтобы приготовиться к мессе. Стайка девчушек, одетых в белое, перебегала от двери к двери; они украшали алтарь Мадонны и поэтому держали в руках корзинки для приношений; они со стыдливо-счастливыми лицами, смеясь и толкаясь, пели пронзительными голосками один из куплетов "Тримазо":

Я не могу удержать хвое счастливое сердце.

Вот и май на дворе, прошел апрель,

Столько ходить, столько плясать,

Вам ходить, а мне петь,

Тримазо!

Но в целом день был заполнен не только песнями. В садах и огородах все было до срока. Нет больше заморозков: стояли холодные утренники и жаркие полудни; вот уже две недели чистое небо, и каждый день нам приносил только ту неожиданность, что походил на день минувший. Какая долгая милость! Не надо больше проклинать, как в другие годы, холод или дождь! Было от чего прийти в замешательство.

В это воскресенье все дома оставались открытыми до вечера, и каждый из них по-разному готовился к празднику. Издалека доносились серенады: "Они у Луизы… Они у Берты; приближаются…" Они, наши призывники, приближались не торопясь, задерживались у столов и уже напевали вполголоса жалобные песни или завтрашние военные гимны.

В церковь в середине проповеди влетела раскрасневшаяся от бега девушка, долго ожидавшая серенады в свою честь; две другие по-прежнему отсутствовали. Я вспоминаю, что, спускаясь с кафедры, кюре простер руку: "В традициях много хорошего, братья мои; добро нужно брать, но и меру надо знать". По лицам прихожан пробежала улыбка, а охватившая нас, детей, тайная радость заставляла ерзать на скамье у аналоя.

– Ты видел Жанни сегодня утром? – прошептал Баско, сидевший сбоку от меня.

– Я даже разговаривал с ней. Или, скорее, она… Кто-то цыкнул на нас со скамьи певчих, заставив замолчать. Но мой секрет не давал мне покоя, и, как только настало время преклонить колени, приблизив голову к моему соседу и молитвенно сложив руки перед лицом, я поведал ему о просьбе девушки.

– Нет?.. Нет?.. И ты пойдешь?

– Нужно. Я попробовал бы…

– Ты обещал, ты должен туда пойти. А! Черт возьми! Отлично. Пойдем вместе, а? Сегодня вечерком с нашим шаром. Это шанс!

Нынешний вечер должен был стать и нашим праздником. Накануне звонарь в поле нашел бумажный монгольфьер. Откуда он прилетел, мы не знали, быть может, из соседнего городка или из какого-нибудь парка, где благородные детишки надули его под присмотром родителей. Мы никогда раньше такого не видели, разве только в "Тур де Франс" – нашей книге для чтения. Это было больше чем игра – это было для нас научной феерией. И мы мечтали о том, чтобы запустить его полетать в нашем деревенском небе. Звонарь за это запросил с нас такую сумму, которой наши карманы не выдержали бы; не было другой возможности, кроме как выпросить эти два франка в богатых домах. Итак, по окончании службы мы встретились на пороге церкви, откуда наш кортеж пустился в путь.

Первым шел Баско, размахивая бумажным флагом. Рядом с ним другой мальчик держал горн, который дали призывники и из которого он выдувал время от времени пронзительные звуки.