— Лучше держись от этого паренька подальше, — предупреждал брат Марч.

Он рассказал ей мерзкие слухи: будто Холлис кого-то убил и теперь освобожден под надзор их отца. А мать его — проститутка, покончившая с собой. И что Марч не мешает понадежнее запереть свои драгоценности — серебряный гребень (наследство от матери) и позолоченный браслет с брелоками, — так как Холлис, скорее всего, еще и вор.

Марч знала: это зависть. Алан бледнел всякий раз, когда Генри Мюррей представлял Холлиса гостям как своего сына. Он никогда с отцом не ладил, разочаровывая его во всем, а теперь еще и потеснен тем, кто «до недавнего времени шампуня в глаза не видел и знать не знает, как в обществе себя вести!». Званый обед ли, празднество — а Холлис сидит себе да листает какой-нибудь из нуднейших юридических учебников отцовской библиотеки. Спросишь что-нибудь — и не подумает ответить. Единственные, кому он откликается, — Генри Мюррей и Марч.

— Почему бы тебе не отправиться туда, где тебя согласны терпеть?

— Почему бы тебе не заткнуться? — отвечает тем же тоном Холлис, даже не взглянув на Алана, который вообще-то лет на восемь старше и вполне уже мужчина, несмотря на свое дурацкое ерничанье.

Он рад малейшей возможности унизить мальчишку. На людях обращается с ним будто со слугой, а наедине дает как следует понять, кто здесь лишний, кто здесь приблуда. Частенько проникает в комнату Холлиса, пакостя там вволю. Льет кровь коровьего отела в ящики комода, уничтожая и без того скромный гардероб мальчика и прекрасно зная, что тот скорее станет бессменно носить одно и то же, чем признает поражение. Подкидывает в шкаф навозную кучу. К тому времени, как Холлис определит, откуда несет вонью, все, что Генри Мюррей дал ему — книги, тетради, белье, — пропитается ею насквозь.

Чем добрее их отец к мальчику, тем более жесток Алан. Шла первая зима, как Холлис жил с ними. Отец с подарками вернулся с конференции в Нью-Йорке. Марч досталось изящное золотое ожерелье, а обоим парням — по великолепному карманному ножику, сталь с перламутром. Алан к тому времени окончательно завалил занятия в юридической школе, и теперь тот факт, что к нему и «этому вот существу» отнеслись как к равным, фактически как к братьям, сделал его мрачнее тучи. Когда все сели ужинать, он уже кипел от злости.

— Он слишком мал еще иметь такой нож. Ты мне такого в его возрасте не позволял. Ему вообще доверять нельзя.

— Все у тебя будет хорошо, — сказал участливо Генри Мюррей Холлису, сидевшему от него по левую руку.

— Да ты что, слепой? — вскрикивает Алан.

Миссис Дейл в тот день не было, но она успела приготовить и накрыть им ужин: жареная курица, картошка, зеленые бобы. Алан с силой пихает тарелку, на стол опрокидывается стакан.

— Никто в здравом рассудке не дал бы ему нож в руки. Ты что, с ума сошел?

Если и существовало что-либо на свете, чего Генри Мюррей не выносил, так это люди, которые вели себя нечестно. А таким, очевидно, и был сейчас его сын. Холлис слова не сказал в свое оправдание, и вот что Марч было мучительно видеть: как он не может никому посмотреть в глаза. Мальчик, казалось, свертывался внутрь себя, погружался все глубже и глубже, пока та часть его, что сидела с ними за столом, не стала лишь, крупицей всей его души.

— Заткнись! — выкрикнула она. — Уж если кто и спятил, так это ты.

Марч сидит справа от отца, тот накрыл ее ладонь своею.

— Я не хочу слышать от тебя таких слов. Ни к Алану, ни к кому другому.

Холлис так и не притронулся к еде. Уставился в тарелку и молчит, но Марч ощущает, как чутко внимает он всему, что сейчас происходит.

— Ты попросту завидуешь, — бросает она брату.

Алан издает сухой смешок.

— Кому, вот этому?

Презрительный кивок на мальчика.

Генри Мюррей кладет на стол вилку и нож.

— Выйди.

— Я? — Алан, похоже, действительно шокирован. — Ты хочешь, чтобы я ушел?

— Вернешься, когда сумеешь вести себя как подобает.

Интонация, с которой это сказано, сомнений не оставляет: Генри Мюррей не склонен более терпеть подобное, по крайней мере не в этот вечер за столом.

Алан поднимается так резко, что стул с грохотом валится на пол. Марч не сводит с Холлиса глаз: он взялся наконец за нож и вилку. Тщательно режет на кусочки картофелины с мясом и вдруг, подняв голову, не мигая смотрит на нее. Марч охватывает какое-то странное, блаженное чувство. Нет, она заставит-таки его сегодня улыбнуться. Во всяком случае, постарается. Скосив глаза, Марч показывает язык.

— Как это понимать?

Она представить не могла, что отец заметит!

— Никак папа.

Марч бросает взгляд на Холлиса и убеждается: если он и не рассмеялся, то уж во всяком случае улыбнулся.

— Никак, мистер Мюррей, — подтверждает он.

— Отрадно слышать. — Генри Мюррей берется наконец за столовые приборы. — Одного невоспитанного ребенка в семье мне более чем достаточно.

Алану нужно бы сосредоточиться на поиске хорошей работы, на учебе в юридической школе. Он слишком взрослый уже для игр в вендетту. Но после того ужина подобная мысль прочно сидит у него в голове. Он выждал сколько нужно — не дать повод подозрениям — и холодным зимним днем, когда слегка снежило, с парой закадычных дружков подкараулил Холлиса на дороге, что ведет к озеру Старой Оливы. Они так долго ждали, заправляясь пивом, что под носами натекли сосульки. Они были готовы кого угодно избить до полного бесчувствия. Навалились, связали Холлиса, стали плевать ему в лицо. По очереди били, стремясь угодить по ребрам, целясь кулаками и ботинками.

Горизонт был тускл, в небе каркали вороны. Изо рта и носа хлынула кровь. Им хотелось слышать, как он кричит, просит их прекратить, стонет, плачет. Тщетно. Холлис лишь закрыл глаза, чтобы случайно не ослепнуть от удара в лицо. Он так их ненавидел, что никакое проявление этого чувства не имело смысла. Кровь сочилась на снег, с той стороны озера доносился звук мотора (мистер Джадсон, землевладелец тех мест, ехал через свой лес на снегоходе).

Наконец они устали его бить. Привязали к дереву и ушли. Прошло довольно много времени, стемнело, а Холлис так ни разу и не позвал на помощь. Когда он не явился на обед, Алан не преминул воспользоваться случаем, назвав мальчика «безответственным юнцом». А когда пробило девять, Марч пошла его искать. Когда нашла, Холлис пылал от ярости и невозможности действовать. Достав из кармана его курточки перламутровый ножик, Марч перерезала веревки. Холлис отворачивал лицо.

— Не надо меня жалеть.

На запястьях, где брат с дружками затянули узлы туго, обнажились кроваво-красные отметины.

— Не буду.

Она и вправду не жалела. Даже потом уж если кто и вызывал в ней жалость, так это Алан. К Холлису она чувствовала нечто совсем иное.

— Я знаю, это сделал Алан. Скажи всем. А я скажу, что все видела.

— Но ведь ты не видела.

Он вытер кровь с лица тыльной стороной ладони, растер снегом щеки и руки. Куртка и так вся порвана, а он еще зачем-то рвет рукав рубашки.

— И этого ты тоже не видела.

Берет у нее ножик. Глубоко, длинно режет себя вдоль правой руки.

— Прекрати!

Не обращая внимания на рану, Холлис швыряет что есть сил веревку, которой был связан, и та исчезает в дальнем сугробе. Пошатываясь, идет домой, оставляя за собой кровавую дорожку. На полпути его начинает дико трясти от холода, хоть куртка и наброшена на плечи. Лисий холм, дом, входная дверь. В теплой прихожей он рухнул.

Генри Мюррей повез мальчика в госпиталь Святой Бригитты. На рану наложили тридцать три шва.

— Кто это сделал? — требует Мюррей ответа у дочери, когда они ждут в госпитальной приемной, — Алан?

Марч смотрит в пол и не отвечает. Ее молчание звучит однозначным «да».

Тем же вечером Генри Мюррей уведомил сына, что если тот хочет остаться в его доме, впредь должен обращаться с мальчиком с подобающим уважением. Более того, Алан напишет письмо с искренними извинениями и оплатит из своих сбережений больничный счет, а также стоимость новой куртки, купленной взамен порванной Нож у него, вопреки бурным протестам, конечно, отобран.

Не добавляй еще и лжи к перечню своих проступков, — произносит Генри Мюррей, и Алан перестает клясться в собственной невиновности.

Той ночью Марч не спалось. Она пошла на кухню попить молока, а на обратном пути остановилась у комнаты Холлиса. Стучится, ждет — нет ответа — и отворяет дверь. Он — в кровати, но не спит. Марч вошла. В лунном свете сквозь окно виден снег на дворе. Рука мальчика — в белой перевязи.

— Знаешь, зачем я это сделал? — Он задумал себя порезать, еще когда стоял привязанный. — И что никто не догадался, что я это сам.

— Как тебе только духу хватило? — Марч садится на кровать, осторожно касаясь руки. — Болит?

— Идиотский вопрос.

Это прозвучало достаточно резко, так что она могла бы развернуться и уйти — если б вдруг не ощутила, что он еле сдерживает слезы. Марч легла рядом. Он заплакал. Долго пробыла она с ним — пока он не заснул — поняла; как это все на самом деле больно.

Они никогда не напоминали друг другу о той ночи, о том, что лежали рядом, но при этом стали не разлей вода. Кто бы из школьных друзей ни звал к себе Марч — даже если настаивал отец, мол, «ты должна водиться с девочками своего возраста, с Сюзанной Джастис например» (дочерью его делового партнера), — она страдала от ненужного ей общества, считая секунды до встречи с Холлисом. Иногда просила извинить — знобит, живот побаливает — и без оглядки мчалась домой.

Особенно запомнилось ей лето, в которое умер отец. Марч — четырнадцать. Ночная луна кажется неестественно огромной. Да, та самая серебряная луна августа, что пускается плыть по небу, когда в садах появляются дрозды. В тот год лесные квакши совсем с ума сошли. Их немолчный ор несся и с дальнего берега озера, и из каждой лужи во дворе. Они забирались в огород, в мяту миссис Дейл и там горланили до самого рассвета, не давая глаз сомкнуть. Лежишь и слушаешь поневоле этот лягушачий хор, живой пульс, затяжной рефрен душной августовской ночи, такой черной и бездонной, что гонит от тебя всякий покой и сон.