Катажина Грохоля

Заявление о любви

ВОСКРЕСЕНЬЕ

Понедельник напоминал берег ручья, вторник выглядел, словно старый сарай для инструментов, среда была тяжелой, четверг — серым, а пятница — туманной. Суббота подобна готическому костелу. А вот воскресенье было синим. В воскресенье небо становилось безоблачным. Даже если шел дождь, в воскресенье удавалось на мгновение заглянуть за тучи. До чего же там было чудесно!

В воскресенье он помнил, что за тучами скрывается солнце. Луна. Звезды. Воскресенье было святым днем. Воскресенье не разрывало их надвое. Воскресенье соединяло два разделенных тела воедино. Он любил воскресенья. Утренний субботний автобус переносил его из понедельника в воскресенье.

Вся неделя была для него путешествием. С раннего утра в понедельник, когда он просыпался от резкого воя сирены и умывался холодной водой. Мятый кусок хлеба в сумку — и за дело.

В каменоломне он снимал рубаху, старательно складывал ее квадратом и прятал в сумку, но прежде вынимал кусок хлеба да бутылку с водой и ставил у любимого валуна, где всегда была тень, вечная тень и зеленый влажный мох, — вода здесь дольше хранила холод.

Он любил камни.

Они были как живые. Их названий он не знал, но ощущал под киркой нежную мягкость одних, нерешительную хрупкость других, сопротивление и силу темных камней, от удара об которые инструмент трескался, и приходилось как следует потрудиться, чтобы приручить такой валун. Его трогал пронизанный красными жилками мрамор. Он чуть не плакал, когда острая кирка продиралась к мраморному нутру. С тревогой смотрел на лопающиеся скалы. Испуганно — словно в граните таилось сердце из плоти и крови. Он был уверен, что в конце концов из-под кирки покатятся багровые капли, и радовался, что ничего такого пока не произошло. Не было на свете камня, с которым он бы не совладал. Он был лучшим. Полосы, нитки, жилки, тончайшие черточки и широкие линии, пятна и многоцветье, прозрачное и матовое, хрупкое и крепкое, мягкое и твердое — все крошилось под его мощными ударами. Надо любить камень, чтобы не наносить ему лишних ран. Надо знать, где проходит граница, по которой следует легонько ударить — порой сто, тысячу раз, чтобы камень внезапно раскрылся, как огромные врата. Он открывал камни. Такая у него работа. Мелкие кусочки, столь трогательно-беззащитные — ведь их так легко раздробить, — пробуждали в нем грусть и желание спасти их. Он заботливо собирал пораненные, острые осколки и уносил к себе в барак. Они лежали рядом с ним всю ночь, сверкая во тьме. Он почти чувствовал их дыхание, когда тяжелый сон подсекал его мышцы. Лишь оттого, что уже не хватало сил пошевелиться, оттого, что веки смежала тяжкая усталость, он так ни разу и не увидел, как пульсирует их броня. Но знал, что они благодарны ему за спасение от жерновов. Спасение? Так ли?

Острая кирка ранила. Уходила все глубже. Порой мягко и медленно, словно в любимую женщину, неспешно, но сильно и решительно, снова и снова. До самого конца. Кирка вспыхивала в воздухе золотым солнечным бликом и опускалась — в десятый, в сотый раз. Соленые ручейки пота бороздили его загорелую грудь. Поднять, ударить, пробиться, победить. Когда камень раскалывался, он испытывал чисто физическое наслаждение, напряжение сменялось расслаблением. Он откладывал кирку и огрубевшими руками трогал камень, как мужчина, касающийся женщины после любовного акта. Нежно поглаживал ровную кромку, с закрытыми глазами впитывал ее холод. Порой приходилось наносить удары резкие и внезапные, каждый казался последним, и он нетерпеливо откалывал края, словно пес, терзавший грязную тряпку. Однако это не приносило удовлетворения. Раскрытый камень раздражал его тем, что самое интересное уже позади. Но виной тому был он сам. А раскалывавшийся валун стонал эхом металла и, наконец издав последний глухой вздох, открывал беззащитное нутро.

Целыми днями он раскрывал камни. Такая уж работа. Целую неделю он бил, раскалывал, уничтожал, обнажал. Каменную крошку увозили неизвестно куда, но это его уже не касалось.

Он поднимал свою кирку сотни раз в понедельник, вторник, среду… в четверг стиснутые губы обметывало предчувствием радости, от четверга всего несколько часов до пятницы, а в пятницу можно было сказать: завтра я еду. Завтра я еду домой. В воскресенье я буду дома.

Шумный автобус появлялся в субботу, продирался через горы, стеная и отдуваясь. Хрипел мотор, плевался глушитель. Самые дорогие на свете звуки повезут его в субботу домой. На этот раз наверняка. Там его ждала любовь.

Надо обработать отколотый гранитный блок. Он поплевал на ладони и поднял повыше свой кусочек солнца. Вспыхнув, сталь глухо ударила по камню. Мужчина улыбнулся. Он любил трудные задачи. Камень должен поддаться.


Сладковатый вкус его пота ласкал ее грудь, растворялся и проникал под кожу.

Тело подало первый знак. Знак приближения. Первое узнавание происходит до осознания или принятия решения. Это оно говорит «да». Все начинается с легкого беспокойства, там, ниже, ниже… И кожа будто выворачивается наизнанку. Обычно защищенная извечным табу и вдруг обнаженная одним мощным рывком, когда его руки привлекают ее к себе. Словно лопается, разрывается застежка «молния» — и все свободно выплескивается наружу. Итак, сначала кожа.

И уши.

Они становятся слишком большими, слишком. Ты вся превращаешься в слух. Закрученная ушная раковина распрямляется, и каждый звук проникает через ее темные коридоры прямо к перепонке, каждое движение воздуха умножается и повторяется многократно, даже недоговоренность или затаенное дыхание отзываются эхом. Биение сердца возвращается двойными ударами, один накладывается на другой, и ухо начинает жить своей жизнью.

И вкус меняется.

Апельсины наполняют рот оранжевым цветом, и он стекает туда, откуда все начиналось, откуда пришли предвосхищение и согласие. Язык пробует и распознает кусочки мякоти, разделяет волокна, разрывает прозрачную пленку, высвобождая оранжевые капли, лопающиеся под его прикосновением и безмерной сладостью омывающие рот.

Ты пахнешь апельсиновой страстью.

Ноги раздвигаются сами собой, устремляясь навстречу желанию. Начало твоей любви — тебе мало касания другого тела — это волна. Волна нежно омывает нарастающее желание, и вот уже… Но еще рано. Волна обнажает тайник, порабощает, рвется в тоске, а сердце своим потаенным ритмом поддерживает тебя, помогая продержаться еще и еще, изо всех сил спеша тебе на помощь.

Ты дрожишь — вот ангел влажным крылом ласкает твои члены, готовя к наслаждению, безудержному, не подчиняющемуся твоей воле. Тебе больше не скрыть свое желание, оно вырвалось из-под контроля — его уже видно как на ладони, это желание, что она думала утаить, но он принимает этот дар как естественную красоту, воплощение его страсти, не стоит прятаться, ибо, раз пожертвованная, дань вернется к тебе десятикратно в пульсирующем ритме наслаждения. И эта волна все поднимается и несет выше и выше, но ты не знаешь, куда она тебя выбросит. И когда ты уже не в силах об этом думать, потому что сама обращаешься в эту воду, а он — в ее берега, — вот тогда и вспыхивает свет.

И ты уже знаешь, что происходящее подобно распахнутой двери, в которую ты тщетно стучалась многие годы, а она всегда была открыта, надо было лишь войти, и ты знаешь, что эта дверь не чужая — она ведет в твой дом.

Это ей было уже известно. И она терпеливо ждала его все эти месяцы, когда он дробил на камни дни, дни, отмеряемые киркой.

Одинокими ночами ее охватывала безжалостная тоска. Светлевшее на рассвете небо вплывало в спальню, а она, ворочаясь с боку на бок, касалась рукой груди, и кожа обжигала, словно чужая. Она вставала, умывалась холодной водой. Рассвет настигал ее в кухне — она склонялась над дубовыми половицами, которые дважды в неделю оттирала с мылом.

До воскресенья так далеко! Неделя окрашивалась в разные оттенки — понедельник, вторник, среда, четверг, пятница и суббота были бледным белесым рассветом, и лишь воскресенье расщепляло этот свет на все цвета радуги.

Каждое воскресное утро она рождалась заново. Волосы начинали жить своей жизнью. Всю неделю сплетенные в косу, теперь они наконец дышали свободно и, выпущенные на волю, переливались на спине, как лист серебристой жести. Глаза широко распахивались и блестели, подобно капелькам ртути. Плечи несли груз ее уставших рук с особым изяществом, и птицы прерывали полет, изумленные, что подобная женщина ступает по земле. Как легко ноги, в другие дни тянувшие вниз, приближали ее к мужчине ее жизни! Холодный утренний воздух оживлял легкие. Ее переполняла любовь. Любовь к себе, к нему, к автобусу, испорченный глушитель которого служил предвестником его мощных объятий. Так и должно быть. Их жизнь складывалась из воскресений. Как всегда и было. Иначе и быть не могло. Она смирилась с этим так давно, что даже не пыталась роптать на судьбу. Он работал, а она ждала его возвращения.

В субботу он проснулся раньше. Намного раньше. Гранитный блок оказался твердым и поддавался с трудом. Но ведь камень не будет ждать. Поэтому он встал на рассвете и отправился в каменоломню.

На случай, если что-то произойдет — конечно, он ни минуты в это не верил, — он оставил записку. С просьбой передать жене, если вдруг… Никакого «если вдруг» не будет, наверняка не будет на этот раз — гранит поддастся через пару часов, не больше. Записку он писал наспех, всего несколько слов: «Я люблю тебя, дорогая, еще только одна неделя, прости».

Он наверняка успеет вернуться до отхода автобуса. Всего несколько ударов. Он верил в это. Вчера после обеда на граните уже появились трещины. Хотя, возможно, это было лишь заходящее солнце… Но он уверен, что уходит не надолго. Автобус появится только после обеда. Нельзя оставлять этот валун до понедельника. Он его одолеет.


Она смотрела на часы. Стрелки медленно продирались через круг циферблата. Слишком медленно.