В течение последних десяти лет она редко думала о родителях. Они были от нее так же далеки мысленно, как и географически. Она едва помнила, как они выглядят, и теперь пыталась вызвать их образ, но в сознании вспыхивали лишь отрывочные видения, словно искорки на поверхности воды.

Дон Густаво ходил, впечатывая каблуки в землю, не сгибая коленей, расправив плечи, выпятив грудь. Он тащил свое достоинство, словно тяжелый якорь. Может, знатные предки с их завоеваниями были для него не только честью, но и обузой? За всю жизнь он не совершил ничего значительного, и в его высокомерном взгляде сквозила неудовлетворенность человека, не сумевшего оставить после себя след, не выполнившего основной задачи и не родившего сына, который носил бы его имя.

Ее мать, лишившаяся статуса замужней женщины, теперь должна была стереть собственную индивидуальность, надев монашеское платье, и провести в молитвах оставшиеся дни, вымаливая прощение за свои неудачи. Ану злило, что обоим родителям выпало на долю уйти из жизни, погрузившись в пучину раскаяния.

Неподалеку маленькая Консиенсия собирала на берегу пруда жеруху. Взглянув на нее, Ана подумала о сыне. Она не видела Мигеля пять лет, но часто писала ему письма, на которые он добросовестно отвечал. Элена подробно рассказывала о здоровье мальчика и его успехах в школе. Помнил ли он мать? Ана знала ответ на свой вопрос: естественно, нет. В жизни Мигеля она была еще более смутной тенью, чем для нее собственные отец и мать. Она почувствовала угрызения совести, но отмахнулась от них, как от мухи, которая подлетела слишком близко. А если их подпустить, то, по-новому взглянув на свою жизнь, она пожалеет о собственных выводах и решениях и согнется под тяжестью раскаяния. Нет, сказала она, никаких сожалений.

Ана взглянула на другой берег пруда. Северо помахал ей, словно ждал, когда она заметит его. Всю неделю он старался постоянно быть рядом, готовый приблизиться по первому жесту, и не сводил с жены изумрудных глаз. Со дня получения известия о смерти ее отца он стал еще заботливее. Сначала Ану тяготила его нежность, но затем она почувствовала такое одиночество, что в конце концов сдалась. Когда он обнимал ее, называл ласковыми именами и целовал те места, которые, как думала Ана, больше никто никогда не поцелует, она принималась плакать, словно не хотела его внимания, не желала его самого. Но она желала. Очень.

Перед свадьбой с Северо Ана переселила Консиенсию вниз, к слугам, в комнату Флоры. Горничная попросила, чтобы хозяйка разрешила девочке держать чашку и губки во время вечернего омовения. Консиенсия смотрела, как уверенные руки Флоры моют и припудривают тело Аны, расчесывают ее длинные волосы, заплетают в косы и завязывают на концах лентами. И скоро Консиенсия уже сама могла обтирать Ану с одной стороны, в то время как Флора занималась другой.

Хотя ночь малышка проводила с Флорой, днем она не отходила от Аны. Парочку частенько видели за работой в садах и огородах: Ана была ниже других женщин, а Консиенсия, всегда отстававшая на шаг от хозяйки, — ниже других детей. Рабы за глаза называли их Пульга и Пульгита — Блоха и Блошка.

— Что это за растение, сеньора?

— Это шалфей, моя хорошая. Его листья используются при боли в горле и для лечения ссадин и ран.

Взрослея, Консиенсия часами слушала рассказы взрослых, помнивших Африку, и расспрашивала про различные растения и лечебные средства, пока не вытягивала из них такие подробности, о которых они и сами стали забывать. Она собирала информацию с таким же усердием, как и растения, и в результате превзошла Ану в искусстве врачевания.

Девочка обладала удивительным даром и, смешивая в нужных пропорциях листики, цветы и плоды, готовила отвары от всевозможных недомоганий — от боли в животе до меланхолии. При ожогах она натирала сырой картофель и прикладывала кашицу к пораженному участку, чтобы предупредить отслаивание кожи. Редко используемые Аной иглы для вышивания превратились в ланцеты для вскрытия фурункулов и гнойных нарывов, которые Консиенсия затем обрабатывала мазью из растертых цветочных лепестков, перемешанных с кокосовым маслом или свиным жиром. Через какое-то время женщины перестали беспокоить Ану и больше не просили ее осмотреть загноившийся порез или вылечить ребенка. Они обращались к Консиенсии, хотя та была еще девочкой. Горбатая, искривленная спина делала ее похожей на старушку и наделяла авторитетом, которым малышка вряд ли бы пользовалась, не будь она такой уродливой. Ее короткие искривленные ноги были сильны и проворны. Девочка передвигалась так быстро, что люди, видевшие, как она перебегает из касоны в бараки, из бараков в огороды, из огородов в поля, только диву давались. Казалось, горбунья находилась сразу в нескольких местах и появлялась из ниоткуда, когда ее никто не ждал.

Консиенсия росла и все чаще брала на себя заботу о больных и раненых, принимала роды, помогала обряжать покойников. К двенадцати годам она знала о человеческих страданиях куда больше, чем можно было ожидать от девочки, которая никогда не покидала гасиенды Лос-Хемелос.

Постоянное соприкосновение с жизненными процессами, от самого рождения до зачастую мучительного и насильственного конца, наложило отпечаток на ее характер. Спокойный нрав, который она выказала в самый первый день своей жизни, проявился в необычной сдержанности: она была не по годам молчалива и наблюдательна. У одних это вызывало доверие, у других — страх. Люди стали называть девочку колдуньей, однако ее такая репутация, по-видимому, ничуть не тревожила.

— Моя малышка, какая ты смелая! — часто говорила ей Ана, и Консиенсия загадочно улыбалась.

Однажды утром Ана обнаружила семилетнюю Консиенсию в кухонной пристройке. Та смотрела на огонь.

— Что случилось, моя хорошая? У тебя еда упала в угли?

— Работники заболеют и умрут, — произнесла Консиенсия ровным голосом, не отрывая взгляда от клубов дыма, поднимавшихся над очагом. — Они сгорят.

Ана посмотрела на очаг, словно пытаясь разглядеть какой-то секрет, но, кроме дыма, ничего не увидела.

— Тебе просто приснился страшный сон, милая. — Она погладила девочку по щеке.

— Я вижу это, сеньора, — возразила Консиенсия. — Они заболеют. Солдат велит дону Северо сжечь их.

— Где ты такое услышала?

— Это огонь, сеньора.

Ана передернулась. Ее малышка-подкидыш, которая, вместо того чтобы играть с другими детьми, собирала травы, кажется, общалась с неведомыми силами. Ана присела и обняла горбунью:

— Ты не должна говорить такие вещи, моя хорошая, это грех. Встань на колени, и давай прочтем «Отче наш».

— Но я вижу, сеньора, они заболеют, и солдаты…

— Довольно, Консиенсия! Огонь не может говорить. А теперь вставай на колени и молись.

Консиенсия исполнила приказание, но Ана не смогла избавиться от благоговейного ужаса, который охватил ее при виде напряженного взгляда малышки и ее недетской уверенности в своей правоте.

Поглощенная размышлениями о предсказании Консиенсии, Ана не заметила прачку, которая возвращалась с реки и несла на голове ведро воды. Ана встала, чтобы отряхнуть с юбки пыль, как раз в тот момент, когда Нена проходила мимо. Женщины столкнулись, и прачка потеряла равновесие. Ведро накренилось и упало, облив обеих водой, предназначенной для бараков.

— Простите меня, сеньора, я так виновата, — запричитала Нена, отступая на безопасное расстояние и кланяясь.

— Ты не виновата, Нена, — успокоила служанку Ана, а Консиенсия своей юбкой принялась вытирать ее платье.

Из дому выбежала Флора.

— Глупая девчонка, смотри, что ты наделала! — закричала она на Нену, промакивая руки и блузу хозяйки кухонным полотенцем.

— Я не виновата, — повторила Нена слова Аны.

— Забирай ведро и иди занимайся своим делом, — приказала Флора, поскольку более высокий статус личной горничной давал ей право командовать другими слугами.

Прачка подхватила опрокинутое ведро и помчалась к пруду, чтобы набрать воды. А Флора и Консиенсия продолжили приводить в порядок платье Аны, которая, перекрестившись, испуганно смотрела на темно-красное пятно, расплывающееся по твердой, утрамбованной глине двора.

Жизнь прачки Нены проходила возле воды, в воде или на воде и связана была с водой. Ее самое раннее воспоминание: мать стирает белье в реке, привязав дочку к спине. Она родилась на берегу моря, тоже на сахарной плантации, где хозяева говорили на другом языке.

Однажды ночью, когда Нене было около десяти лет, мать разбудила ее и, приказав вести себя тихо, вывела на улицу сквозь дыру в задней стене барака. Лесными тропинками они пробрались к скалистой бухточке, где мальчишки ловили осьминогов.

Мама и Нена вместе с другими мужчинами и женщинами по острым камням подобрались к плясавшему на волнах плоту, который двое мужчин старались удержать на приливных волнах. Все взобрались на поверхность из бревен и бамбука, а мужчины поплыли рядом с плотом, толкая его прочь от скал, пока ветер не подхватил одинокий парус, установленный в центре. Тогда двоим невольникам помогли вылезти из воды. Беглецы в страхе смотрели, как прибрежный холм, служивший им домом, сливается с линией горизонта. Как только они вышли в открытое море, мама прижала Нену к себе, и девочка уснула в ее объятиях.

Она проснулась оттого, что руки матери изо всех сил сдавили ей грудь, и от крика: «Нет, нет, нет!» — словно одно-единственное слово способно было повлиять на ход событий. Раскаленное солнце сияло на небе таком ослепительно-ярком, что было больно поднять глаза, а вокруг происходило невообразимое: море вскидывало плот на высокий гребень волны, а затем сбрасывало в бездонную пучину. Парус пропал. Через мамино плечо Нена увидела, как какая-то женщина цепляется за воздух в отчаянной попытке остаться на борту. Безотчетно она схватилась за сидевшего рядом ребенка. Множество рук протянулось к ним на помощь, однако женщина с ребенком соскользнули с плота и исчезли в воде.