Я полностью потерял ощущение времени. Не знаю, сколько прошло с тех пор, как мы попали в камеру. Немного погодя Арам начал стонать, но стоны его звучали как-то сонно, приглушенно, наверное, он до сих пор не очнулся после нанесенного ему удара. В конце концов он привалился ко мне всем телом, полностью отключившись от действительности. Долгое время мы так и оставались в скрученном состоянии, сидя на загаженном полу в полной темноте и молчании. Один раз к двери подошли тюремщики и подсунули нам в щель у пола блюдце с водой, засветив слабый огонь, чтобы мы увидели, куда ползти. Мы с Камнем вдвоем выпили воду, так как не смогли разбудить Арама. Потом прошло, наверное, несколько часов, в течение которых ничего не происходило. Спать было невозможно, так же как и говорить, и даже думать. Каждая косточка болела, все тело нестерпимо ныло, даже дыхание приносило острую боль. Голод и жажда мучили так, что я за всю свою жизнь не испытывал ничего подобного. А в глубине сознания гнездилось отчаянное предчувствие, что это еще не самое худшее, что может здесь быть.

Из темноты вдруг раздался голос; странно было услышать его после многих часов, прошедших в глухом молчании; я не сразу понял, что это был голос Камня.

— Давно мы уже тут, — сказал он.

Он говорил так, как сказал бы эти слова рыбак, который может вернуться домой, а дома его ждет теплая постель и ужин. Как будто бы он не лежал здесь, в этой вонючей норе, скованный по рукам и ногам, без всякой надежды. Он опять замолчал, но потом спросил меня, откуда я родом. Первый раз за все то время, что мы провели вместе, он задавал мне вопрос. Я рассказал ему о том, что я пастух и раньше жил на ферме. Он спросил тогда, сколько у меня было овец, поинтересовался, не выращивали ли мы ячмень или пшеницу и не приходилось ли мне ловить рыбу в озере. Когда я разговаривал с ним вот так о самых простых вещах, мне показалось вдруг, что сидим мы с ним вечером где-то на берегу и болтаем, попивая вино. Удивительно, но я вдруг забыл, где нахожусь, и отчаяние ушло из моего сердца.

Постепенно он заговорил о своей жизни, хотя я не спрашивал его об этом. Он рассказал о двух своих сыновьях и о двух дочках, о еще одной дочери, которая умерла еще во младенчестве. Он вспомнил две свои лодки, рассказал, какого они размера и сколько в них помещается рыбы, когда она идет косяком. А потом он заговорил о Еша. Отец Мари, с которым он часто имел общие дела, как-то пришел к нему и попросил приютить у себя одного учителя. И как он, познакомившись с Еша, понял, что никогда в жизни не встречал никого подобного ему. То, что открыл Еша Камню и остальным, невозможно было не принять всем сердцем. Как будто бы после долгого тяжелого сна к тебе пришел друг и сказал: «Вставай!»

Мне было странно, потому что я никогда не думал, что Камень может так хорошо говорить, так умно и обстоятельно. Я стал думать о нем по-другому; я был удивлен тем, как он умеет рассуждать. Однако даже теперь он все равно казался мне немного ребенком. Он, как дитя, восхищался Еша и взахлеб рассказывал о том, какие удивительные дела тот творил. Вот он лечит прокаженных, вот изгоняет демонов. И тогда он и еще кое-кто из их круга стали думать, правда не очень об этом распространяясь, что Еша — тот самый мессия, спаситель евреев, которого они так долго ждали. Не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы понять: слишком уж несбыточные надежды питает бедняга. Кто такой Еша? Проповедник с парой-другой сотен последователей. Сейчас отсюда, из этой камеры, все казалось таким ничтожным. Даже если их не сотни, а гораздо больше, что это меняет? Разве он сам не сидит теперь здесь, в вонючей тюрьме, и не может никого спасти, даже себя?

Многое сейчас отсюда выглядело по-другому. Великий Бог, которому поклонялся Еша, — какой великой видится тебе его слава, когда ты стоишь перед дверьми его храма и видишь золотое сияние над алтарем. Но вот ты оказываешься всего в нескольких шагах от храма, и уже нет ничего — ты не в центре мира, ты в римской тюрьме. Ты не перед блистающим жертвенником, а в отвратительной, темной щели, на краю империи, брошенный и забытый. Кто только не помыкал евреями! Их избивали во все времена, начиная с Саргона Великого, били и гнали отовсюду. И кто после того их Бог, который выделил своему народу пятьдесят акров земли в пустыне, безжизненные скалы в качестве домов и учителя, что заботился о них денно и нощно и оказался схваченным и брошенным в ужасную тюрьму, словно он был самым отъявленным злодеем?

Камень считал, что наверняка во всем виноват сам Еша. Он, дескать, совершил ошибку, он ведь знал, что он изгой, внебрачный ребенок. Как он мог тогда претендовать на роль мессии?! Камень все никак не мог успокоиться и все время думал об этом. Получается, что Еша всех обманул, значит, сила его не от бога, а от бесов, и в конце концов именно так все и должно было закончиться.

Я не знал, что мне возразить Симону. Мысли мои смешались. Что я должен был думать о Еша? Я вспомнил, как уклончиво и запутанно он всегда говорил с нами. Чем он отличался, в таком случае, от «сынов света», которые пользовались человеческими слабостями, мороча людям голову, все ради того, чтобы увлечь своими странными идеями слишком доверчивых. Мой брат Хурам определенно не поддался бы такому, как Еша, он бы сразу раскусил его и не вляпался бы в такие неприятности, в какие вляпался я. То, что случилось, не должно было случиться, а кто уверяет тебя в обратном, явно покушается на твой кошелек и свободу. Но тут же я начинал вспоминать, как хорошо мне было рядом с Еша, как много удивительного сумел он открыть для меня. Я вспомнил, как прямо у меня на глазах он вытащил человека из лап смерти. Я понимал, что много теряю, перестав верить в него. А вера — это, пожалуй, единственное, что мне теперь оставалось.


Я не могу сказать, сколько времени прошло, не могу вспомнить, о чем я думал, кроме как о том, как бы выбраться отсюда или умереть. Я был брошен в глубокий темный колодец, где медленно, мучительно тонул, захлебываясь и ожидая удушья как избавления. Когда в отчаянии я готов был уже размозжить себе голову и положить конец мучениям, дверь камеры открылась, и на пороге появился один из тюремщиков. Он молча ухватил меня за руку, так как мое тело располагалось ближе всех к двери, и вытащил меня в коридор. В коридоре он придавил меня к стене и держал так, пока другой его помощник вытаскивал Арама. Тюремщик вынул какой-то штырь из кандалов Арама, отсоединив его от Камня. Мы остались с Арамом вдвоем, скованные по ногам, и нас поволокли к воротам. Все мускулы онемели и скрючились от неподвижного лежания в неестественных позах, мы не могли даже нормально стоять.

Один из тюремщиков погнал нас по лабиринту узких коридоров, они были одинаково тусклыми и тесными. В глубине души теплилась надежда, что вот еще один поворот, а потом еще один, и, может быть, сейчас мы увидим глухие ворота, которые откроются, и нас просто вытолкнут на улицу. Но, к сожалению, больше было похоже на то, что нас собираются прикончить. Меня совсем не радовало, что я вынужден был сейчас находиться рядом с Арамом. Достаточно было взглянуть на него, и душа проваливалась в какое-то мутное болото. Теперь он был возбужден, в глазах бесновалась паника, я видел след от тяжелого удара у него на голове и пятно запекшейся крови на слипшихся волосах.

Я догадался, что нас привели куда-то наверх, судя по изменившемуся пространству. То был широкий коридор с выходящим в него рядом дверей. Тюремщик втолкнул нас в одну из них. За ней находилась довольно просторная комната, освещение было таким же тусклым, и углы ее скрывались в темноте. В комнате был стол, за которым сидело два человека. Один из них — худой, с бородой и с узкими глазами, смотрел так, как смотрят торговцы, собирающиеся вас одурачить. Другой был тщедушный, со сгорбленной спиной. Лампа, освещавшая помещение, стояла у них за спиной, поэтому лица их трудно было разглядеть.

Бородатый стал кричать на тюремщика, почему тот привел нас обоих вместе, но наш страж не обратил на него никакого внимания. Я, кажется, начинал понимать, что происходит. Вот тот бородатый за столом — правоверный еврей, я заметил на его руке пристегнутую ремнем коробочку, в которых евреи носят свои молитвы. Странно, однако, было видеть правоверного еврея в таком месте, как это. Он велел нам встать на колени и назвать свои имена. Горбун, сидевший рядом с ним, записал их в свиток. В первый раз в жизни кто-то записывал мое имя; у меня забилось сердце при мысли, что теперь оно останется в этом свитке навечно.

Затем стало происходить нечто странное. Бородатый, ни в чем нас не обвиняя, стал задавать короткие сухие вопросы, перескакивая с одной темы на другую: откуда мы родом; каким путем мы пришли в город; кто был вместе с нами? Он задавал вопрос, потом другой, потом снова возвращался к тому, о чем уже спрашивал, как бы уточняя наши слова. Его интересовали довольно простые вещи, но, возвращаясь к ним снова и снова, он придавал им особую значительность, и обычные поступки как-то вдруг становились подозрительными. В результате Араму показалось, что его поймали в ловушку. Он стал странно вести себя — говорил одно и тут же отказывался от только что сказанного; он все время лгал и изворачивался. Было понятно, что он что-то скрывает, он все время боялся проболтаться и в чем-то уличить себя.


Когда Арам начинал противоречить сам себе, бородатый делал вид, что не замечает его ошибок. Но вскоре он явно заинтересовался показаниями Арама, и тот всецело завладел его вниманием. Голос допрашивающего зазвучал дружелюбнее, как будто он хотел сказать: да что нам, евреям, скрывать друг от друга. Особенно подробно правоверный еврей расспрашивал про Еша, явно заинтересовавшись им. Он, конечно же, знал, что Еша тоже арестован, но хотел услышать поподробнее о его учении и о том, кто такие его приверженцы, ну, в общем, все как есть. Арам, правда, к его чести, не говорил о Еша ничего дурного. Он сказал, что учитель человек мирный, и он, Арам, многим ему обязан, и что он готов сделать для учителя все, в чем тот будет нуждаться. Тут голос следователя стал еще более вкрадчивым, и, умело подстегивая природное бахвальство Арама, он спросил, что, может быть, тот знает что-нибудь особенное про Еша. Тут Арам показал себя полнейшим идиотом, так как вдруг принялся пересказывать сплетни, ходившие об учителе, не забывая подчеркнуть при этом свою значимость. Он рассказал о скверном случае с женщиной и про то, как после него на Еша многие ополчились. Он все так расписывал, как будто бы совершенно забыл, что его допрашивают в римской тюрьме. А бородатый все слушал и слушал, дав Араму полную свободу болтать все что угодно. Он лишь кивал и поддакивал, выражая полное доверие к его словам, изредка даже улыбаясь. Язык у Арама совсем развязался, он говорил и говорил, пока, наконец, невзначай не произнес имя Юдаса.