Он говорил так, как будто мы постоянно были вместе и расстались всего на несколько дней. Затем подошел к своим братьям и обнял их. Взяв мою руку, он поднес ее к губам, чего не делал никогда прежде.

Я была поражена его поведением, но позднее, поразмыслив обо всем случившемся, я, кажется, поняла, что так он являл полное смирение и в то же время открытость и незащищенность. Он открыто продемонстрировал перед всеми то, что я так старательно пыталась скрыть в течение всей его жизни.

Иешуа пошел вперед, и вся свита отверженных двинулась за ним, направляясь прямо к воротам храма. Я вспомнила, как в детстве он тоже появлялся возле храма, и сколько тревог мне это принесло; тогда он не знал своего истинного положения среди людей — того, что он незаконнорожденный. Но теперь, зная об этом, он сознательно и твердо шел вперед, пренебрегая опасностью быть схваченным и брошенным в тюрьму или даже хуже. Достаточно было лишь чьего-то случайно или намеренно брошенного слова. Но Иешуа, казалось, сознательно испытывал судьбу.

Я не знала, что делать, и просто продолжала свой путь. Мы пришли в дом сестры моего мужа, и едва мы поздоровались и расположились, как появилась жена одного из братьев моего мужа, я помнила ее еще по Бет Леему. Она, увидев нас, метнула торжествующе злобный взгляд, который, вероятно, берегла специально для меня, и спросила, не прибыл ли с нами мой старший сын. Я поняла, что слухи об Иешуа уже пошли гулять по городу.

— Он ведь, кажется, у вас чудотворец, — сказала жена ехидно, вероятно пытаясь тем самым унизить меня перед родней и моими сыновьями, но обнаружив лишь свою злобу.

Я хотела было ответить что-то в тон ей, но сдержала себя. В конце концов, это могло только навредить Иешуа. Я не могла больше оставаться в доме и сказала сыновьям, что мы должны уйти. Они несколько смутились. Они не поняли, почему я так отреагировала на упоминание имени их старшего брата. Это было не удивительно, ведь я никогда не говорила с ними откровенно ни об Иешуа, ни о том, почему он держится особняком в нашей семье, ни о моих отношениях с родней моего мужа.

На обратном пути, проходя мимо храмовой горы, мы услышали разговоры о том, что во внутреннем дворе храма вспыхнули беспорядки. Но толком ничего нельзя было понять. Кто-то говорил, что убили человека, кто-то — что его арестовали. Ходили слухи, что на ноги подняли римские регулярные войска, а кто-то говорил, что только храмовую стражу. Некоторые утверждали, что в храм проник язычник, перелезший через стену. Беспокойство гнало меня все ближе и ближе к воротам, ведущим во внутренний двор храма, но они оказались закрытыми. Никого не впускали и не выпускали, узнать что-либо еще не было никакой возможности. Но когда кто-то сказал, что арестован чудотворец из Галилеи, я поняла, что худшие мои опасения подтвердились.

Мы вернулись к нашей стоянке, и я отправилась поговорить с Якобом. Он не стал тратить время на лишние расспросы и сказал только, что мы должны немедленно идти к римской крепости, чтобы точно все разузнать. Улицы были полны людей, совершавших покупки перед Пасхой. Трудно было пройти не только по главным улицам, но даже по прилегавшим к ним переулкам, проходам и галереям: все время приходилось прилагать усилия, чтобы двигаться дальше. На каждом перекрестке стояли неподвижные, словно статуи, стражники, но они никак не помогали нашему продвижению, лишь безмолвно обозначая свое присутствие. Наконец мы подошли к крепости, но нам не разрешено было даже подняться на ступени, ведущие к воротам, путь преграждала стража, выстроившаяся в линию. Мы попытались обратиться к ним, но оказалось, что солдаты не говорят ни по-арамейски, ни по-иудейски. Мне пришлось вспомнить греческий, который я к тому времени почти совсем забыла.

— Я слышала, что мой сын арестован, и пришла узнать о нем, — сказала я.

Римлянин мрачно ответил мне, что не знает ни о каком арестованном и что мне нужно пойти узнать во дворе храма.

Ворота храма были снова открыты. На внутреннем дворе была толчея и суета, левиты готовили места для праздничного жертвоприношения. Много народу толпилось и слонялось просто так, без всякой цели, обходя выстроенные баррикады-разделители. Но не было никаких признаков беспорядков, о которых говорили за воротами храма. Я поняла, что вряд ли удастся узнать что-либо о том, что уже не занимает толпу.

Нам удалось добраться до крепости, располагавшейся в дальней оконечности просторного храмового двора, разыскав проход, лежащий под колоннадой. Но там также стояла довольно многочисленная стража. Это было особый отряд прокуратора, состоящий из самарян.

Я заговорила с ними по-иудейски: «Здесь мой сын!» Они сделали вид, что не понимают.

Якоб набрал горсть монет и позвенел ими для внушительности, после чего сказал по-арамейски:

— Мы хотели бы только узнать, в чем его обвиняют, чтобы нанять для него защитников.

Самаряне продемонстрировали явное презрение к деньгам, потом один из солдат сказал, что арестовано несколько евреев, какие-то мелкие воришки, а больше он ничего не знает.

Я пожалела о проявленной нами заносчивости, стоило склонить их на нашу сторону, ведь сейчас мы зависели от них.

— Я прошу вас, — сказала я.

Они достаточно сурово заявили нам, что не могут ничем помочь; в любом случае, никаких судов не будет вплоть до окончания праздников, и тогда мы можем обратиться к властям.

Я не знала, как поступить дальше. В городе жили мои родственники, но мне было тяжело обращаться к ним за помощью. Только дважды я виделась с ними после нашего возвращения из Египта, и прием, который был оказан мне, отнюдь нельзя было назвать родственным. После смерти матери мы не виделись совсем. Однако я знала, что один из моих братьев, как раз тезка Иешуа, пошел по стопам отца и работает сейчас на небольшой должности в суде. Он, может быть, смог бы нам помочь. Мы с Якобом отправились к нему и застали его дома с семьей готовящимся к Пасхе.

— Мой сын, Иешуа, арестован, — сказана я.

Он не стал прогонять меня, но сказал, что вряд ли может чем-то меня обнадежить.

Брат сообщил, что римляне очень щепетильны в том, что касается исполнения закона, и никогда не осудят, если вина не доказана, но теперешний прокуратор не заслуживает доверия, к несчастью. Если речь идет о подстрекательстве к беспорядкам, здесь решение принимает только прокуратор. Однако даже по римским законам обвиняемым в мятеже грозит смертная казнь.

— Мой сын не мятежник, — с жаром сказала я, — он никогда не одобрял насилия.

— Ты сама говорила, что не разговаривала с ним уже много лет. Как ты можешь знать, что он одобряет, а что нет? — возразил мне брат.

Но мне показалось, что он старается найти повод, чтобы выразить презрение к Иешуа, и хочет, чтобы я разделила это презрение.

— Я пришла не для того, чтобы слушать обвинения, а чтобы спросить, сможешь ли ты помочь, — осадила его я.

Брат уже не старался скрыть своей враждебности по отношению ко мне.

— Ты, которая причинила столько горя нашей семье, пришла теперь, чтобы разрушить мою жизнь? Ты хочешь, чтобы я рискнул своим положением ради какого-то подстрекателя, к тому же незаконнорожденного?

Я пожалела тогда, что переступила порог его дома, а более всего, что пришла вместе с Якобом, который стал и слушателем, и свидетелем неприятной сцены.

Повернувшись к выходу, перед тем как окончательно, навсегда покинуть дом брата, я бросила ему:

— Как ты похож на своего отца, который так же, как и ты, предал меня, когда я больше всего нуждалась в нем.

Мы ушли.

Все это время мне страшно было взглянуть в глаза Якобу. Теперь, когда мы шли по темнеющим улицам, я спросила его, не передумал ли он помогать своему брату. Он сказал:

— Я с детства слышал о брате из разговоров на улицах Александрии.

Я в растерянности молчала, не зная, что ответить ему. Я проявляла так мало доверия к Якобу, хотя принимала его доверие как нечто само собой разумеющееся.

— И ты все равно любил его.

— Почему я не должен был любить его?

Темнота, окутавшая улицы, была очень кстати — никто не мог увидеть моих слез. Я спросила, что знают остальные мои дети, и Якоб сказал, что всегда пытался оградить их от уличных сплетен.

— Да, ты прав, его нельзя не любить, — сказала я.

Я вдруг почувствовала, что совершенно успокоилась, прошло и ощущение одиночества — чувства Якоба были сродни моим.

Мне совсем не хотелось возвращаться на стоянку и сидеть там, переживая состояние полной беспомощности. Я попросила Якоба пойти успокоить остальных, сказать им, что мы делаем все возможное, а потом встретиться со мной у крепости.

Я добиралась до крепости в густой темноте. За день солнце прогрело воздух, но к ночи опять похолодало; то здесь, то там в затененных местах и трещинах попадался нерастаявший снег, который теперь источал какой-то особый запах — не то сырости, не то свежести. У крепости мало что изменилось, разве только некоторые солдаты развели костры прямо на тротуаре, рядом с лестницей, ведущей к крепости. Я постаралась подойти как можно ближе, чтобы согреться и послушать их разговоры: может, кто-нибудь обмолвится о судьбе Иешуа. Но до меня доносились слова на диалекте, который я никак не могла разобрать, он очень мало напоминал греческий язык.

Спустя какое-то время я заметила в тени у дальнего края лестницы женскую фигуру. Женщина либо стеснялась, либо была чем-то напугана — она старалась держаться подальше в тени. Но в конце концов холод вынудил ее подойти ближе к огню. Лицо женщины закрывала шаль, но уже через мгновение я узнала ее. Это была девушка, которая вышла ко мне передать отказ Иешуа встретиться со мной, когда я приходила искать его в Капер Науме.

Я подошла к ней и сказала, кто я такая. Девушка разрыдалась.

Как я была признательна судьбе, что нашлась хоть одна душа, способная понять и разделить мою печаль. Тут же все обиды, какие я держала на нее в своем сердце, развеялись. Я обняла ее, и слезы полились из моих глаз. Так мы стояли с ней, обнявшись, не в силах произнести ни слова.