Тем не менее меня больше не приглашали к нему и не давали никаких поручений. Также я заметил, что те, с кем я ранее был знаком, изо всех сил старались избегать меня. Когда я осведомился о моем напарнике из римской администрации, мне сказали, что он покинул город и живет теперь в Александрии. Другой мой связной был выслан после ареста. Итак, я был в полной изоляции, обратиться было не к кому. Лишь раз, по чистой случайности, я смог поговорить в храме с одним из наших. Я плохо знал этого человека с поросячьим лицом. Звали его Авраам. Он был дубильщиком. Я ему раньше не очень-то доверял, потому что он любил прихвастнуть. Но теперь страх здорово поумерил его пыл. Он рассказал о том, что среди схваченных и казненных были не только предатели, но и наши вожди, которых убирали завистники, списывая затем все на римлян.

— Римляне никогда не справились бы с таким делом лучше нас, — сказал он, намекая на уничтоженных собственными соратниками. Наемные убийцы, сикари, называвшие себя так из-за кинжалов, которые они носили при себе, нападали на свои жертвы внезапно в толпе и незаметно ускользали. Таким образом, с прежними лидерами было покончено, и никто не мыслил возразить что-либо против новых.

У меня не было возможности разобраться, что здесь было слухами, а что правдой, ибо даже просто завести разговор на такую тему было весьма опасно. Однако такие разговоры не прошли для меня даром: каждый раз, покидая свой дом, я беспокойно оглядывался по сторонам, стараясь заметить подкрадывающихся убийц, которые теперь мерещились мне за каждым углом. Мне пришлось поселиться у двоюродного брата, так как собственный дом я продал, уходя из города. Брат ничего не знал о нашем деле, но находил меня очень странным. Я не пытался снова открыть магазинчик в торговых рядах, чтобы зарабатывать на жизнь, но вместо этого мог целыми днями сидеть дома, прячась от возможных убийц. Когда наступил Праздник Кущей, брат сказал, что кое-кто из родни собирается погостить у него и что ему нужна будет свободная комната. Стало понятно, что это был лишь предлог, чтобы избавиться от меня.

Я продал кое-что из утвари, имевшейся в моей лавке и не распроданной перед уходом, и снял комнату на постоялом дворе возле Навозных ворот. Там, в небольшой комнатке, я провел почти все дни праздника. Я редко выходил на улицу, опасаясь толпы, которая в этот раз была особенно многочисленной, так как наступал Юбилейный год, священный для всех евреев, ожидавших прихода Мессии. Я также не мог просто покинуть город на это время, так как такой поступок мог быть истолкован не в мою пользу. Наконец праздник закончился, улицы заметно опустели, и я снова был вызван к Роаге. На этот раз мы встретились в помещении в верхнем этаже здания старой школы, поблизости от дома, где жил Роага. Здесь трудно было уследить за теми, кто приходит на встречи. У Роаги собралось несколько неизвестных мне людей, лиц я не мог различить при тусклом освещении, к тому же встреча происходила ночью.

— Среди нас выявлено много изменников в последнее время, — начал Роага, — мы должны увериться в твоей надежности.

Я понял, что был вызван на суд, который сейчас будут вершить Роага и его приспешники.

Я мог бы наплевать на них и идти дальше своей дорогой, я так сохранил бы свое достоинство. Но я не сделал этого, струсил, так как у меня была возможность убедиться, что эти люди ни перед чем не остановятся: если им понадобится чья-то жизнь, они возьмут ее. Но, по правде говоря, я не рвался удовлетворить их нужды. Они, в свою очередь, относились к таким, как я, с большим подозрением. Что и говорить, я и мне подобные не отдадут свою жизнь за народ по одному их слову. Мы слишком много видели, были в других странах, читали не только Писание и не отгораживались от другой культуры и традиций, наоборот, мы проявляли к ним живой интерес. Жаль, что люди, подобные им, видели преступление в том, чтобы стремиться к знаниям, к образованности, и быть в этом смысле предателем своего народа.

Суд надо мной длился несколько дней, даже недель, причем молчание вынести было, пожалуй, тяжелее, чем подробные допросы. Мне припоминали самые незначительные и полузабытые события, которые, как мне хотели представить, дали толчок к возникновению подозрений. И когда я подробно отчитывался за каждый свой шаг, устраняя малейшее сомнение и разрешая любое подозрение, они делали вид, что верят мне и давали какое-нибудь мелкое задание. Я выполнял их поручения, каждое из которых было все менее и менее значительным. Казалось, что меня постепенно оттесняют от серьезной деятельности. Затем меня снова вызывали и возобновляли допрос. Основное, в чем меня подозревали, насколько я мог догадаться, было то, что я принадлежал к числу людей, которые выдали Езекиаса. Мое исчезновение из города и длительное отсутствие без попыток выйти на связь подтверждали резонность таких подозрений. Но, в конце концов, даже не они являлись основной причиной недоверия ко мне. В отношении нашей теперешней деятельности меня держали в полном неведении, и только по отрывочным сведениям, тем, что невозможно было скрыть, я смог догадаться, что они возлагают большие надежды на предстоящую Пасху. Акция очень тщательно планировалась. В связи с Юбилейным годом праздничная толпа должна будет исчисляться не тысячами, а десятками тысяч, поэтому в случае восстания она сможет легко противостоять гарнизону Антонийской крепости.

Под конец меня стали расспрашивать об Иешуа. К моему удивлению, и Роага, и его группа были хорошо осведомлены о странствующем проповеднике. Казалось, что они послали за мной не случайно: им нужно было знать, нельзя ли использовать Иешуа в своих целях. Почему-то они были уверены, что Иешуа или мятежник, или поджигатель. Мне стоило, наверное, разубедить их в этом отношении, но то ли из ложного тщеславия, то ли из злорадного упрямства я так или иначе позволил им утвердиться в этом мнении. Давая несколько туманные разъяснения, я старался, чтобы они не догадались о том, как много времени я провел в странствиях с Иешуа, что повлекло бы за собой новые обвинения. Однако вскоре Роага заставил меня пожалеть о моих маленьких уловках, поймав меня на противоречиях.

Информаторы Роаги знали свое дело и не жалели сил: очень скоро стало известно, что Иешуа собирается на Пасху быть в Иерусалиме.

— Тебе надо снова присоединиться к ним, — сказал Роага с нажимом, — чтобы в нужный момент склонить их к действиям в наших интересах.

Я был в растерянности и готов был уже выложить все как есть о Иешуа. Но вовремя понял, чем мне грозит такая откровенность. Роага и так уже был недоволен, что не смог предъявить мне ничего серьезного. Таким образом, одним неосмотрительным высказыванием я бы перечеркнул все свои старания сохранить репутацию, которые предпринимал в течение последнего месяца. И я был нем как рыба, заставив Роагу поверить, что я готов выполнить любое его поручение.

До Пасхи оставалось несколько недель. Народ в городе переживал период великих надежд. Такое настроение весьма своеобразно отражалось в уличном убранстве — повсюду были возведены баррикады. Все подозрительные места, глухие углы и свалки мусора были выметены и тщательно проверены не по одному разу. Словом, сам Господь не нашел бы, к чему придраться. После того, как я присмотрелся к жизни в Иерусалиме повнимательнее, мне стало казаться, что Роага не совсем правильно судит о том времени, в котором мы пребываем в данный момент. Кем мы являемся для этого города — какой-то его небезопасной экзотикой, вроде уличной преступности? Теми, кто призван удовлетворить аппетит толпы, охочей до беспорядков и мятежей? Толпы, жаждущей празднеств и сытой жизни? Да, они ненавидят римского прокуратора, он творил много беззаконий — чего стоил хотя бы случай с имперскими знаменами. Но, честно говоря, людей мало волновала его персона. Я довольно долго отсутствовал в городе, живя в Галилее среди рыбаков и простых крестьян. Когда я вернулся, первое, на что я обратил внимание, это то, насколько благополучную жизнь вели евреи Иерусалима несмотря на римское иго. Условия жизни были настолько хороши, что я не удивился бы, узнав, что кто-то считал римлян Божьим даром, посланным народу после стольких лет бесчинств и злоупотреблений, чинимых собственными правителями.

Несколько дней спустя после того, как я последний раз был у Роага на допросе, на постоялом дворе, где я жил до сих пор, появился посыльный с инструкциями о дальнейших моих действиях. Я должен был снова отправиться в Галилею и снова войти в круг приверженцев Иешуа, а когда они пойдут в Иерусалим на праздник Пасхи, мне нужно будет идти с ними. Конечно, никто не должен догадаться о моей истинной миссии. По прибытии в Иерусалим я должен буду выйти на связь и получить дальнейшие указания. Я почти ничего не знал о том, какой план вынашивает Роага. Только догадывался, что речь, скорее всего, шла о штурме крепости. Роага, вероятно, хотел добраться до арсенала, чтобы затем сколотить небольшую вооруженную «армию». Затея была полным сумасшествием, и удивительно, как могли Роага и его приспешники не понимать очевидных вещей. Силы были слишком неравными, и нас, в лучшем случае, перебили бы быстро и легко в самом начале мятежа. В худшем случае, резня превратилась бы в долгую и очень жестокую бойню, в которой погибла бы масса невинных людей. Наше дело было бы отброшено назад на долгие годы, прежде чем мы снова смогли бы накопить силы, если бы смогли. Я не знал, что делать. Отказаться — меня убьют. Сбежать — тоже убьют. Если я не предупрежу Иешуа, то он станет невинной жертвой, которая сама ляжет под нож, если я намекну ему об опасности, я также подвергну его риску.

Я жалел теперь о том, что согласился вернуться в Иерусалим. Надо было не слушать Иекубу и скрываться в горах. Я и те, кто был вместе со мной в движении, были обмануты с самого начала. Те, кто называли себя старейшинами движения, и новички, те, кто входил во фракции, и те, кто ратовал за целостность, — все мы не были вдохновлены той идеей, которая должна была двигать нами. А Иешуа, имея небольшую горстку учеников, избежал подобной ошибки. Он призывал тех, кто принимал его, и не претендовал на умы и сердца остальных. И чего стоили мы со своими тысячами приверженцев, существующих, на поверку, только в нашем воображении? Мы, претендующие на выражение интересов всего народа, которому, по сути, не было до нас никакого дела, так же как и нам до него? Что двигало Роагой и ему подобными? Боязнь собственной незначительности, несостоятельности, боязнь того, что история не оставит от них и следа? Или, возможно, гораздо более сильный страх, который знаком каждому еврею, — страх богооставленности? Что, если Господь больше не снизойдет к нам, чтобы защитить и уберечь от унижений, и нам, как армии, внезапно потерявшей своего маршала, останется только ввергнуться в хаос?