Предрассветный призрак, только плоти чуть больше.

Он вошел в хлев, «нырнул» в одно из стойл и присел на корточки. И только когда он «вынырнул» и двинулся обратно к площади, я заметил, что на нем нет моего плаща. Осталась одна шаль, которая делала его немного смешным и, несмотря на клочковатую бороду, похожим на женщину. Только сейчас я увидел свой плащ. Аккуратно свернутый, он лежал возле низкой грязной стены террасы. Стало ясно, что меня выследили. Но я не обрадовался возвращению собственности, меня кольнуло болезненное чувство: я подумал, что уж слишком скоро он захотел избавиться от приношения, словно от проклятия, которое его тяготило.

Он опять занял место под смоковницей. В глазах его светилось больше жизни, чем день назад. Казалось, что в конце концов ему удалось вернуться к действительности. Он раздобыл где-то тыкву, налил в нее воды и, устроившись рядом, совершал омовения, делая все с большой осторожностью, выдававшей бывалого обитателя пустыни. Всего несколько капель для рук, лица, предплечий, еще немного — для лодыжек и ступней. Затем он, сидя на корточках, низко склонился к земле и простер руки в молитве.

Мне было неловко наблюдать за ним во время молитвы. Я поднял плащ, почувствовав, что мне холодно, натянул на себя и пошел на внутренний двор. На заднем дворе дочь трактирщика, Ада, девушка лет четырнадцати, варила на огне кашу. Она была странной девушкой, невинной настолько, насколько прожженным был ее отец, будучи при этом, скажем так, уж больно простым. Нередко отец посылал ее ко мне в комнату полуголую с вином или сдой. И она проявляла услужливость, которая доводила меня до озноба.

— Никогда не видел, чтобы ты ходила на рынок, как другие девушки, — сказал я ей, — возможно, ходит твой муж?

Она не поняла.

— У меня нет мужа, — в ее глазах была паника, затем она поспешила прочь отнести завтрак отцу.

В те дни я жил по определенному распорядку, но незнакомец лишил меня покоя одним своим присутствием там, под смоковницей. Снедаемый стремлением к цели, отличной от моей, или растворяясь в особого рода преданности. Когда я вышел после завтрака, он все еще сидел под деревом. Солнце поднялось над домами позади него, и его тень протянулась через всю площадь. Я направился к нему, еще не зная точно, зачем это делаю. Монета упала пред ним на землю.

— Это вам на завтрак, — сказал я.

Он не стал ее поднимать. Приблизившись, я увидел, что взгляд его по-прежнему тускл, глаза ввались, кожа обвисла.

— Хлеб был бы лучше.

Я не ожидал, что голос его будет настолько сильным, казалось, что внутри него резонировали пустоты, создающие эффект эха.

— Монета, чтобы купить хлеба.

— Да, все равно.

Я не усмотрел в этом никакого высокомерия, скорее упорство. Наверное, он подчинялся обету, который заключался в том, чтобы не принимать чеканных монет. Возможно, все дело было в изображениях кесаря. Я наклонился и поднял деньги. Затем сбегал прямиком на рынок, где купил немного рагу, и вернулся к смоковнице. Он грубовато поблагодарил меня и принялся за еду, демонстрируя сдержанное нетерпение, — у него явно проснулся аппетит.

— Я давал вам плащ, — сказал я.

Он, не подняв головы, ответил:

— Я узнал вас.

Явно не думал благодарить меня. Похоже, я должен был побороться за благословение.

— Вы его вернули. Я очень благодарен.

— Он был слишком хорош. Я подумал, вы жалеете о нем.

— Но ведь шаль вы не вернули.

— Она не такая хорошая, о ней не очень пожалеют.

Он заставил меня вспомнить босоногих греков, которых я мальчишкой встречал на площадях Эфеса. Те не упускали возможности насмешливо уколоть за малейшую попытку впасть в претенциозность.

Он покончил с едой.

— Принести еще? — спросил я.

— Если хочешь.

Я заплатил мальчишке, чтобы тот принес еще рагу, и пошел дальше по рынку. Ен Мелах — город, который был разрушен безумным Кассиусом, когда тот находился в Сирии. Это было наказанием за отказ платить подати. Потом его отстроили заново в аляповато-греческом стиле с открытой базарной площадью, располагавшейся прямо за воротами. На базаре не было ничего интересного: немного цветной шерсти с побережья, кое-какие безделушки, гребешки, вяленое мясо и сушеные фрукты. В глубине рынка двумя аллеями разбегались лавки с уцененным товаром. Какая-то старуха держала лавку неподалеку от своего дома. Я обратил внимание на людей, которые торопливо выходили из нее с холщовыми свертками с микстурами и амулетами. В нише над верхней перекладиной окна помещалась резная статуэтка трех мудрецов в рыбьей чешуе. Таковы, думал я, наши богобоязненные евреи, готовые на всякий случай поклоняться изображениям стариков в виде рыб.

Когда я возвращался из дальнего конца рынка, у городских ворот возникло какое-то волнение: в город входил отряд. «Может быть, римляне», — подумал я сначала. Но затем разглядел штандарты Ирода Антипы. Я стал пробираться сквозь толпу зевак, которые уже заполнили улицу в поисках лучшего места для обзора. Солдат было где-то в общей сложности около дюжины. Они двигались гурьбой, не очень ровными рядами, сбившись около своего капитана — бородатого великана, который единственный ехал верхом. Я только секунду смог разглядеть, что явилось причиной такой суматохи. Это был узник. Его вели на привязи. Практически волочили за собой на веревке, привязанной к седлу капитана. Из-за солдат мне никак не удавалось хорошенько рассмотреть узника. Потом в образовавшийся просвет в толпе, я увидел его лицо и остолбенел. Хотя он был избит до полусмерти, я сразу узнал в нем своего связного.

Я был в замешательстве. Честно говоря, я не был готов к такой ситуации. Все, казавшееся раньше несерьезным, просто игрой, стало вдруг жестокой реальностью. Я протиснулся вглубь толпы, чтобы не попасть под ноги солдатам, опасаясь, что узник брошенным в мою сторону взглядом мог бы выдать меня. Но он был слишком изувечен для этого. Глаза от битья куда попало заплыли и превратились в щелки. Одно ухо было отрезано, буквально оборвано. На его месте болтались ошметки, почерневшие, запекшиеся, облепленные мухами. Когда его тащили мимо, он запнулся, упал и не смог подняться, в конце концов его, лежащего на спине, действительно поволокли по улице. Вокруг него носилась с лаем одна из почти взбесившихся городских собак. Горожане умирали от хохота, принимая его за обыкновенного уголовника.

Звали его Езекиас[1]. Обычный мальчишка, посыльный при дворе в Тиберии. На него вышли благодаря его должности, а потом завербовали во время какого-то пира в Иерусалиме. Все мои контакты с ним сводились к короткой встрече в городе в период вербовки, и несколько месяцев спустя мы еще раз встретились в Иерихоне. Он был в моем представлении юношей честным, самоотверженным, не осознающим в полной мере опасности, которой себя подверг. Мы опирались на таких, как он, на тех, кого не жаль потерять. На самом деле я и сам был таким, когда вступил в группу.

Интерес наш заключался в том, что у него была возможность доставлять новости из крепости Мачерус, второй по неприступности в Масаде. Она формировала костяк южной оборонной линии на палестинских территориях. Задачей, над которой мы работали, было внедрение в нее. Мы полагали, что справляемся, так как там, в отличие от других мест, в контингент гарнизона входили евреи. Хотя было также много эдомитов. Их земли располагались неподалеку, и отец Антипы был выходцем из этого племени, поэтому им нельзя было доверять. Эдомиты занимали все ключевые посты, используя любые средства, чтобы подчинить себе евреев.

Но несколько евреев, однако, ухитрились продвинуться там по служебной лестнице и достичь высокого положения благодаря своей настойчивости и безупречной службе. Контакт с ними сильно укреплял наши позиции.

Солдаты тем временем достигли середины площади и остановились. Туда притащили несколько камней, которые лежали теперь у колодца. К одному из них привязали лошадь капитана стражи, а к другому, словно сноп пшеницы, — Езекиаса. Его приволокли сюда, и до него теперь уже никому не было дела. Солдаты утолили жажду, зачерпнув воды из колодца, потом облили лошадей. Езекиас был совершенно забыт. Они так вели себя вовсе не потому, что были закоренелыми злодеями, просто, как придурковатые подростки, уже утратили интерес к тому, кого недавно мучили. Езекиас же, наоборот, вроде бы пришел в себя, может чувствуя близость живительной влаги, а может быть реагируя на ее недоступность. Он уронил голову, и только обвивающая его тело веревка удерживала его в вертикальном положении.

После пасмурных дней, пропитанных пылью, чистое небо воспринималось как напасть, солнце нестерпимо палило. Я стоял посреди улицы и никак не мог привести мысли в порядок, как будто кто-то оскорбил меня, сыграв со мной нелепую шутку. Что мог означать арест Езекиаса и кто был в этом замешан? Если рассуждать здраво, солдаты не могли знать о нашей встрече, иначе они бы не заявились настолько открыто. Но и в этом я не был уверен. Отряд направился к постоялому двору, хозяин, приветствуя их, заспешил навстречу, натянув на себя самую подобострастную из личин. Он улыбался и расшаркивался, предлагая мясо и вино, чего я никогда не имел в своем повседневном рационе. Городские зеваки продолжали толпиться на площади в ожидании какого-нибудь зрелищного насилия.

Я смотрел на Езекиаса, и мне подумалось, что лучшим выходом было бы, если б его убили. Лучше для него самого и для тех, кого он мог бы выдать. Не дожидаясь, пока пыточных дел мастера в Тиберисе истощат всю свою изобретательность. И тут в мозгу отчетливо всплыла мысль, поражающая своей логикой. У всех на слуху были рассказы о попавшихся в лапы, о тех, от кого хотели добиться имен сообщников. О женах и детях, наблюдавших за процессом отрубания пальцев и выскабливания глаз из глазниц. Сейчас я уже не думал об участи Езекиаса и избавлении его от мучений, а думал, какому риску подвергнусь я сам, если ничего не смогу предпринять. Вне сомнений, я буду первым, чье имя он назовет. Если еще не назвал.