Долетали еще обрывки музыки, отдельные аккорды, которые я не могла узнать. Так бывает, когда слишком быстро переключаешь радиоканалы. И голоса. Сначала совсем чужие, потом – слава богу! – голос Сэма. Именно в этот момент я начала выздоравливать. И надеяться. Впрочем, это одно и то же. Я не всегда понимала, что он говорит, особенно вначале. Он мог бы с таким же успехом говорить по-итальянски. Но смысл был неважен. Главное – его голос. Веревка, которую бросили утопающей.

Потом начали возвращаться тактильные ощущения. Какое это было счастье! Прикосновение кожи к коже. Неважно даже чьей. Просто невыразимое облегчение – почувствовать, что ты снова не одна. Медсестрам, санитарам, физиотерапевтам, которые занимались со мной, наверное, казалось, что они массируют труп, я же наслаждалась ощущениями, когда они сгибали и поглаживали мои руки и ноги и проводили другие необходимые манипуляции. Мне даже нравилось, когда мне закапывали в глаза лекарство. А уж когда Сэм втирал лосьон в мои руки – я погружалась в нирвану.

Последним вернулось зрение.

– Она может открывать глаза! – произнес чей-то восторженный голос, и я ощутила нечто, похожее на гордость полуторагодовалого ребенка, которого похвалили за то, что он произнес первую в своей жизни внятную фразу. Правда, видела я только то, что находилось прямо передо мной, все остальное казалось расплывчатым, как будто смотришь через старое неровное стекло.

Проблема состояла в том, что никто не знал обо всем этом, кроме меня. И восстанавливалась я не так чтобы стремительно. Все это вовсе не походило на фильмы, где какому-нибудь парню делают инъекцию препарата, парализующего его тело, а мозг продолжает работать на «отлично». Мой мозг походил на ноздреватую губку, на поверхность луны, всю в дырах и кратерах. Но на самом деле прогресс был налицо. Вот только никто, кроме меня, об этом не знал. А сказать им я не могла. И испытывала от этого настоящее отчаяние! В больнице часто просят оценить степень боли, которую испытываешь, по десятибалльной шкале. Если бы мне сказали тогда оценить свое одиночество, я бы, не задумываясь, назвала сто пятьдесят.

А потом наступил день, когда мне показалось, что я могу прорваться, могу наконец проделать в окружавшем меня плотном занавесе достаточно большую дыру, чтобы просунуть в нее голову и закричать: «Эй! Смотрите! Это я!»

Но этого не произошло. Зато случилось кое-что другое. Кое-что, о чем говорят обычно, что это звучит абсолютно невероятно. Ха-ха! Это еще мягко сказано! Те, кто решился рассказать кому-нибудь подобную историю, обычно попадают рано или поздно на освидетельствование к психиатру.

Еще один убедительный повод не рассказывать ее никому, кроме как самой себе.

* * *

– Пора завозить ее внутрь. Поднялось давление. Боюсь, нагрузка сегодня слишком велика.

Господи, как я ненавидела эти слова! Они означали, что моя семья сейчас оставит меня. Самое ужасное в коме не неспособность говорить, двигаться, есть, выражать свои мысли – вовсе нет. Самое ужасное, когда тебя оставляют одну.

Бенни вертелся в ногах моей каталки – мягкого кресла с откидывающейся спинкой, которое я обожала. На этом кресле меня вывозили в погожие дни на несколько минут на улицу. Все трубочки и провода, обеспечивавшие мою жизнедеятельность, были подключенными к жужжащим и пищащим механизмам, спрятанным внутри каталки. Бенни был вне зоны моей видимости, но иногда какая-нибудь часть его прелестного маленького подвижного тела ударялась о мои прикрытые пледом ноги, и всякий раз его неосторожное прикосновение заставляло меня таять от любви.

– Мамочка похудела, – вот все, что он сказал мне сегодня. – И волосы у нее слишком длинные.

Когда медсестра сказала, что пора возвращаться в палату, Бенни спрыгнул с подножки каталки, словно спортсмен, ожидавший выстрела из стартового пистолета. Я почувствовала его облегчение. А у меня стало тяжело на душе.

– Дайте, я сам повезу ее, – попросил Сэм.

Он потянул каталку, и драгоценное синее небо, закружившись, стало исчезать из виду. Легкий толчок, когда мы переезжали через порог, – и вот я уже снова в палате, в этой ужасной палате. В моей серой тюрьме.

– Кажется, сегодня она получше, – в голосе Сэма звучат бодрые нотки, предназначенные специально для Бенни, которые я так ненавижу. – По-моему, налицо явный прогресс.

Дежурной медсестрой в тот день была Хетти, моя любимица. У Хетти были очень мягкие руки, и она никогда не разговаривала так, словно пациенты, мало того что находились в коме, были еще и слабоумными идиотами. За некоторыми медсестрами такое водилось.

– На контрольной шкале изменений не зарегистрировано, – поспешила разочаровать Сэма Хетти. – Но я понимаю, о чем вы. Сегодня она была какой-то более живой, – быстро добавила сердобольная медсестра. – И иногда следила глазами за движением.

– Она посмотрела мне прямо в глаза.

Это была правда. Мой муж, склонившись над каталкой, вертел головой до тех пор, пока наши взгляды не встретились. Каким же он был усталым и какая печаль застыла в его глазах!

«Не уходи! – мысленно умоляла я. – Останься со мной!»

– Если она способна открывать глаза, то не может быть совсем без сознания, ведь так?

– Есть много степеней сознания, – начала объяснять Хетти. Затем пошло про метаболическую и анатомическую разновидности комы, про то, что каждый случай уникален. А надежду надо сочетать со здравым смыслом. Мне надоело их слушать. Я чувствовала себя мумией, запеленатой в марлю. Если бы только я могла издать хоть один звук, приподнять хоть одну костлявую завернутую руку… но все это было так утомительно. Сил хватало только на то, чтобы смотреть Сэму в глаза.

Он прижался щекой к моей щеке. О! Этот запах! Его запах. Он прошептал, что любит меня. Плакала ли я? Если бы я могла плакать – он бы знал. Я только вглядывалась и вглядывалась в его волосы, щекочущие мое лицо, широко раскрытыми глазами.

Сухими глазами.

– До свидания, малышка, – пробормотал Сэм. – Ничего не бойся. Все будет хорошо. Мы скоро увидимся, любимая.

Я потеряла ощущение времени. Скоро… Это было для меня то же самое, что поздно… Или никогда.

– Бенни! Подойди попрощайся с мамой. Бен, ну иди же сюда, парень! Эй, Бенни!

Если я не смогла заплакать тогда, значит, никогда уже не заплачу. Что толку стараться выздороветь, если твой сын боится тебя? Уж лучше бы я действительно была мертвой. Такой мертвой, какой кажусь Бенни в этом дурацком кресле, с этими дурацкими трубками и проводами, проникающими в мое тело и выходящими из него, удерживающими меня в отвратительной мерцающей серой тюрьме, из которой никак не освободиться, не разрушить ее, не пробиться наружу.

– Ну же, подойди, малыш. Поцелуй мамочку.

Не надо, Сэм, не заставляй его!

Сэм держал Бенни на руках и прижимал ко мне. Бедный малыш! От ужаса лицо его пошло пятнами. Бенни крепко зажмурил глаза.

– Все хорошо, это твоя мама. Ну же, давай, малыш!

Не надо, Сэм! Но мне тоже хотелось этого. О, как мне этого хотелось! Если бы Бенни посмотрел на меня – только посмотрел, – я бы смогла совершить чудо. Посмотри на меня, милый! Это ведь я, твоя мама! Пожалуйста, ну, пожалуйста, малыш, открой глазки! Он должен увидеть меня сейчас, или я действительно стану ничем. Испарюсь. Бенни, ну посмотри же на меня, увидь меня! Открой глаза!

В этот момент все и случилось.


А что же случилось? Сначала наступила полная пустота. Она была такой полной, что, если бы мой мозг работал, я бы решила, что просто исчезла. Впрочем, никакого «я» больше не существовало. Как не существовало на этот раз ни времени, ни пространства, ни даже темноты вокруг. Может быть, только звук, едва различимый рокот? Похожий на успокаивающее жужжание… а может быть, его и не было. Ведь, чтобы знать наверняка, надо было иметь уши, чтобы слышать этот звук. А меня больше не было. Я уже говорила. Лори Саммерс исчезла.


– Папа! Она умерла? Нет, не умирай, пожалуйста! Она умерла, папа, да? Умерла?

Бенни! Его самые красивые на свете темно-карие глаза смотрели прямо в мои.

«Я не умерла», – попыталась произнести я, но смогла издать только какое-то странное повизгивание. Но что это? О боже! Я могу двигать ногами. Они болят, они чудовищно болят, но они двигаются, и они… они…

Они покрыты волосами?

– Осторожно, сынок, не прикасайся. Ей больно, и она может тебя укусить.

Я могу – что? Сэм склонился надо мной. На лице его читалась жалость, и в то же время выражение было каким-то отсутствующим. Совсем не так я представляла себе наше чудесное воссоединение.

– Надо отвезти ее к доктору, папа! Мы должны ее вылечить!

Боже, только не к доктору – хватит с меня докторов. Но что это? Где мы? Уши нестерпимо болели: все вокруг казалось таким громким! И запах был потрясающий. Да что там – миллион запахов, все довольно сильные и такие интересные! Мимо проносились машины – так вот откуда такой шум. Но как же мы оказались на улице? Причем улица выглядела знакомой. Неужели это и вправду Олд-Джорджтаун-роуд? В Бетесде?

– Давай же, Бенни, вернись в машину. Здесь стоять опасно.

Сэм и Бенни встали, а меня оставили лежать на дороге.

Со мной случилось за последнее время много неприятных вещей. Я бы, пожалуй, сказала – много очень плохих вещей. Но это, несомненно, было хуже всего.

Затем Сэм вернулся. Какая радость! Какое счастье! Он нес два источавших сильный запах фланелевых одеяла, которые мы держали на заднем сиденье машины, чтобы подкладывать под какие-нибудь растения, которые приходилось перевозить, или под мокрые купальные костюмы. В общем, подо что-нибудь неаккуратное и не всегда приятно пахнущее. Чтобы не испачкать чехлы.

Сэм завернул меня в одеяло, тихонько крякнув, поднял с земли и переложил на заднее сиденье автомобиля.

Тут до меня начало кое-что доходить. Так бывает, когда видишь краем глаза что-то проливающее свет на происходящее, но причина слишком невероятна, чтобы в нее поверить. Наверное, я могла бы догадаться быстрее – доказательств было предостаточно. Но не стоит забывать, что с мозгами у меня было далеко не все в порядке. Все-таки восемь недель я пролежала в коме, вызванной утоплением. К тому же, поскольку речь шла о переселении в существо иного вида, могло быть и так, что мой острый, как правило, аналитический ум уже начал притупляться, словно его поглощало что-то более мягкое и податливое. Наверное, инстинкты ретривера начинали брать свое.