— Ему придется. Есть жрецы и совет племени. Они сумеют его заставить. Скажи Атеа, что ты начнешь переговоры только после того, как Эмалаи окажется в нашем лагере, — сказала Моана.

Морис привлек ее к себе. От ее тела шел жар, оно было упругим и сильным. Ее волосы пахли кокосовым маслом, и кожа имела привкус соли. Он ласкал ее, чувствуя, как учащается биение ее сердца.

Неожиданно Морис почувствовал, что Моана покоряется ему, и онемел от счастья. Впрочем слова были не нужны ни ему, ни ей. Он боялся спугнуть это мгновение и хотел, чтобы время остановилось.

Когда он вошел в нее, она задержала дыхание, но вскоре расслабилась. Моана не лгала: она оказалась девственницей, и Морис трепетал от восторга. Он не мог насытиться ею и вновь и вновь сливался с ней. Ему казалось, что никогда и нигде с ним не происходило ничего лучшего.

Морис не мог сказать, что чувствовала Моана, но внутри ее тела было горячо, и она отдавалась ему с пьянящей готовностью.

Хотя утром она вела себя так, словно ничего не случилось, Морис был счастлив. Сознание того, что неприступная дочь вождя подарила ему свою драгоценную невинность, наполняла его невиданной гордостью.

Охотнее всего он посвятил бы себя любви, но его ждала война.


Глаза на мрачном лице Атеа горели темным пламенем. Битый час он пытался уговорить собеседников, но все казалось бесполезным. Это был первый раз, когда совет племени не желал уступать вождю. И старейшины, и жрецы хором повторяли одно и то же. Они боялись летающих огней; вид подпрыгивающих и кружащихся черных шаров вызывал в них леденящий ужас. Чтобы не нести потерь, они были готовы поверить словам белого человека.

— Он сказал, что начнет вести переговоры только после того, как ты вернешь им белую женщину.

— Эмалаи моя жена!

— Она не нашего племени, не нашего рода, она чужая для нас. Если мы откажемся, белые уничтожат крепость и всех, кто в ней есть.

Атеа не успел ответить — с места поднялся старик с белыми, как снег, волосами, с посохом в трясущейся руке и в длинных одеждах.

— Ты вождь, Атеа, но ты молод, а я родился очень давно и многое повидал. Я знал разумных счастливцев, встречал и тех, кто, думая, что преследует звезду, на самом деле гонялся за смертью. Человек велик, но не настолько, чтобы позволять себе смеяться над судьбой и бросать вызов богам. Прежде я молчал, но теперь скажу. Ты не раз нарушал обычаи, установленные от века, ты пытался подражать белым пришельцам, ты взял себе их женщину. Мы с самого начала знали, что она принесет нам несчастье. Наша кровь пропитана морской солью, а ее — содержит яд, наши мысли чисты и спокойны, тогда как ее — несут в себе хаос. Ты говорил, что мы должны сохранить свою веру, а сам взял себе ту, у которой всегда был другой бог. Чтобы спасти то, что еще можно спасти, дабы прекратить страдания своего народа, ты должен сделать так, чтобы она ушла и никогда не возвращалась.

Атеа хотел ответить, но не успел — члены совета племени, словно сговорившись, один за другим вскакивали с мест и бросали ему в лицо обвинения:

— Ты дал нам клятву, а теперь хочешь ее нарушить!

— Твоя мана ослабла!

— Ты не можешь защитить племя!

— Ты всегда был слишком упрям и горд и думал только о себе!

— Ты поссорился с Лоа и опозорил его дочь!

— Ты позволял белой женщине прикасаться к твоей голове и наступать на твою тень! А теперь у нас десятки убитых и раненых! Белые люди сожгли нашу деревню! Крепость, которую начал строить еще твой дед, будет разрушена!

— Это наказание, посланное богами!

Атеа ощущал то же самое, что, должно быть, чувствовал Цезарь, когда в его тело вонзались кинжалы сенаторов. На него было страшно смотреть. Его лицо исказилось от боли, а из горла вырвался глухой стон.

Если ему пришлось выслушать все это, значит, он и впрямь лишился части маны. Арики был главнее и жрецов, и старейшин, но их было много, а он — один. Они не сказали, что собираются изгнать его, но эта мысль витала в воздухе. Атеа слышал, что такое случалось, и это был не просто позор, а невероятная пытка и смертельная мука. Он знал, что никогда не сможет пережить подобное унижение.

Покинув совет племени, он направился в хижину, где его ждала Эмили. Она поднялась ему навстречу, но он отстранил ее. Боясь растерять решимость, Атеа держался сурово и холодно, но она думала, что это вызвано обстрелом крепости и гибелью людей.

— Ты не ждешь ребенка, Эмалаи? — он задал неожиданный вопрос.

Она растерялась. В ее голубых глазах появился тревожный блеск.

— Не знаю. Думаю, нет. Почему ты спрашиваешь? Что-то случилось?

— Совет племени считает, что именно ты, пришедшая из враждебной страны, принесла несчастье нашему народу.

Эмили вздрогнула. Происходило нечто невероятное, то, во что она не могла поверить.

— А что думаешь ты?

— Я ошибался, полагая, что можно быть и тем, и другим, соединить несоединимое. Ты должна уйти, Эмалаи. Там, среди белых людей, твоей отец, он ждет тебя.

— Мой отец здесь, на Хива-Оа?

— Да.

Пытаясь унять дрожь, она обхватила себя за плечи.

— Когда я должна уйти?

— Сейчас.

Эмили, не отрываясь, смотрела на мужчину, чей страстный взор с некоторых пор застилал ей весь белый свет, чье дыхание, казалось, сливалось с ее собственным. Мужчину, который одним махом безжалостно разрывал все, что их связывало.

— Ты больше не любишь меня?

— Это не имеет значения. Если мне приходится выбирать между тобой и моим народом, я могу принять только одно решение.

От Атеа исходило ощущение некоей угрожающей силы. Эмили казалось, что сейчас он способен на все. Что он может унизить, даже ударить ее. Она чувствовала, что он ненавидит ее за то, что от него был готов отвернуться его народ.

Открыто выражая свои желания, он не думал о том, что иногда искренность способна убить, так же как пламя любви — сжечь душу дотла.

«Я никогда не занимала в его душе больше места, чем жажда власти», — сказала себе Эмили.

Она подумала, что они бы могли уплыть на Нуку-Хива, где Атеа ловил бы жемчуг (когда-то он сам говорил об этом!). И пусть бы племя выбрало нового вождя. Но она знала, что Атеа ни за что не пожертвует своим положением во имя любви.

Все, что говорили о нем отец и священник, оказалось правдой. Сперва он вышвырнул из своей жизни Моану, а теперь с такой же легкостью готов избавиться от нее.

Эмили с силой рванула ожерелье, и жемчужины дождем посыпались на пол.

— Ты могла бы оставить его себе, — сказал Атеа.

— Нет. Если ты меня прогоняешь, то мне ничего не нужно.

Эмили решила проститься с Тефаной и Киа. Девушки держались натянуто и испуганно, так, словно она была больна неизвестной, но заразной болезнью. Больше им не было нужды притворяться, что белая женщина — одна из них.

Медленно собрав свои вещи, Эмили вышла из хижины и направилась к воротам на непослушных ватных ногах. Островитяне провожали ее взглядами, в которых не было враждебности, но не было и сожаления или приязни. Атеа не показывался. Эмили не стала задумываться о том, было ли это признаком малодушия и слабости, сумел ли он за одну секунду изгнать ее образ из своей памяти и… своего сердца.

Она привыкла ощущать его незримое присутствие в своей жизни даже тогда, когда его не было рядом. И теперь Эмили знала, что не скоро избавится от этого чувства.

Внизу ее ждали отец, Морис Тайль, солдаты и… Моана. Их взгляды тоже казались чужими. Эмили словно внезапно очутилась между двух миров, ни одному из которых не принадлежала.

Когда Рене бросился вперед и самозабвенно обнял свою дочь, она сполна ощутила его страдания и его счастье, и к ней пришли спасительные слезы.

— Все забудется! Мы уедем домой и заживем, как прежде! — повторял он, а ей вдруг стало неловко от того, что она предстала перед таким количеством мужчин в юбке из тапы и выцветшей шали, кое-как прикрывающей грудь. Выгоревшие до белизны распущенные волосы падали на обнаженные плечи, лицо, голые руки и босые ноги покрывал ровный тропический загар.

Вспомнив о том, как впервые очутившись на Тахуата она стыдилась снять корсет, девушка поняла, как сильно она отличается от прежней Эмили и в сколь глубокий сон была погружена все это время.

Увидев, что Моана смотрит на нее с ожиданием, Эмили сделала над собой усилие и обратилась к ней:

— Я еще раз прошу у тебя прощения. Теперь я понимаю, каково тебе было. Хотя, возможно, легче, чем мне, ведь тебя защищала твоя ненависть.

— Будет лучше, если ты тоже возненавидишь Атеа, — сказала туземка.

— Я не знаю, смогу ли, — призналась француженка. — Насколько я понимаю, он не мог поступить иначе.

Моана сверкнула глазами.

— Ему ничто не поможет. Его власти на острове пришел конец.

Хотя в ее голосе звучала гордая уверенность, в нем не было ни прежней вражды к белой девушке, отобравшей у нее жениха, ни ожидаемого злорадства. По-видимому, Моане удалось справиться со своим несчастьем или найти утешение в чем-то другом.

— Не стреляйте, — попросила Эмили капитана, глядя на черные жерла пушек, нацеленные на крепость, — там много женщин, детей и стариков.

— Я сдержу свое слово и ступлю на путь переговоров, — важно произнес Тайль. — Я всегда осуждал тех, кто стремился править туземцами с помощью кнута и виселицы. Я с самого начала хотел решить это дело мирным путем, но Атеа захотелось испытать меня на прочность, и в результате пролилась кровь.

— Все могло закончиться гораздо хуже, — сказал Рене Эмили, когда они шли к берегу. — Скажи спасибо, что островитяне не принесли тебя в жертву богу войны, чтобы он смилостивился к ним.

— Атеа никогда бы не смог так поступить!

Рене смотрел на дочь с жалостью и сочувствием.