Он резко остановился и обернулся к ней. А ей казалось, что он был вне пределов слышимости. Она безмолвно уставилась на него, и через несколько мгновений он сделал несколько шагов назад к ней.

— Не могу сделать что? — спросил он.

Его голос донесся до нее, хотя, по-видимому, он не повышал его.

— Вы не можете сделать этого со мной, — отозвалась она снова. Она не знала сама, что она подразумевала под этими словами. Она была охвачена ужасной паникой.

Он зашагал к ней и вновь остановился перед нею. Его глаза смотрели прямо в ее глаза.

— Сделать что? — снова спросил он.

Внезапно она набросилась на него, ее кулачки бессильно замолотили по пелеринам его пальто.

— Я ненавижу вас! — заплакала она. — Я ненавижу вас, я ненавижу вас.

— Кэтрин. — Его рука твердо придерживала ее затылок, ее лицо прижалось к пелеринам, по которым она все еще била кулаками. — Кэтрин.

— Я ненавижу вас, — глухо прозвучало из пелерин. Она безутешно плакала, все ее достоинство исчезло.

— Я знаю. — Его объятия были подобны железным обручам. Ее макушка упиралась в его щеку. — Я знаю.

— Я ненавижу вас, — без всякой убеждённости сказала она в последний раз.


Если бы он умел плакать, он бы заплакал вместе с ней. Но еще в далеком младенчестве, все — родители, няни, наставники, учителя, исподволь внушали ему, что это немужественно — плакать, выказывать сильные эмоции, и вообще проявлять любую слабость.

Но теперь бы он заплакал, если бы смог. Он уходил прочь из ее жизни, прочь от надежды и мечты, которая поддерживала его пять одиноких лет. Он уходил в пугающую пустоту. И тогда ее крик о ненависти остановил его. Но этот крик звучал не как крик ненависти, ее рыдания не были рыданиями ненависти. И он держал ее в своих объятиях в первый раз с той ночи, и он все еще был здесь, с нею. С воскресшей надеждой, подобной острой боли в сердце. Надеждой, вопреки ее словам.

— Почему? — прошептал он у ее уха, когда она, наконец, перестала плакать и уже не висла на нем. — Что я сделал вам, Кэтрин? — А затем, наконец, пришло озарение. — Что я не сделал?

Но плач и слабость прекратились. Не глядя на него, она отодвинулась, повозилась в кармане в поисках носового платка, вытерла глаза и щеки, отвернулась и высморкала нос, а затем отступила на несколько шагов.

— Вы должны выехать как можно раньше, засветло, — сказала она. — Вы должны отправляться. Я еще погуляю здесь некоторое время. До свидания.

— Для меня разговор — разговор по душам, от сердца — всегда был самой трудной задачей, — сказал он. — Меня учили, что я должен держать под контролем все свои эмоции, что все личное должно быть запретно для глаз любого другого человека, учили, что нельзя держать душу нараспашку. Я был хорошим учеником. Возможно, еще и потому, что мой отец умер, когда мне было пятнадцать, и я стал главой большого семейства, ответственным за огромные поместья и множество зависящих от меня людей. Меня научили быть сильным. Но в последнее время я понял, что в моем образовании было существенное упущение.

Он сделал паузу, но она ничего не ответила. Она стояла, отвернув от него лицо и склонив голову.

— Я уйду, — сказал он, — если вы все еще будете желать этого, после того, как мы закончим разговор, начатый здесь этим утром. Но я знаю, что я всегда буду винить себя, если не поговорю с вами, если я не сделаю то, что меня учили не делать никогда, и что я нахожу почти невозможным сделать.

— Я забыла, как разговаривать, — спокойно сказала она. — Когда-то я умела это. Я говорила слишком много. Я слишком сильно себя открывала. Но все важное для меня было задвинуто глубоко внутрь — я сама не осознавала этого — настолько давно, что не уверена, что я смогу когда-либо говорить снова.

— Я захотел вас с того момента, когда впервые увидел, — сказал он. — Вы были подобны солнечному свету. Вы были всем, чем не был я. Я придерживался всех правил. Я ухаживал за вами, как мужчине предписывалось ухаживать за женщиной. Я ожидал, что по истечении определенного времени я сделаю вам предложение, оно будет принято, а затем мы с вами будем жить-поживать да добра наживать. Пока неожиданно не появился Гастингс, с его обаянием и соблазняющими уловками, и я увидел, как весь солнечный свет и все улыбки, и все знаки внимания, которые я ожидал для себя, отдаются ему. Полагаю, я был тщеславным. Или, возможно, прискорбно невежественным. Прежде я никогда ни за кем не ухаживал.

Ее голова опустилась ниже.

— А потом вы убежали с ним, — сказал он, — несмотря на то, что я самонадеянно предостерегал вас и не смотря на то, что ваш отец и братья были осведомлены о его планах. Вы сбежали с ним.

— Нет. — Ее руки поднялись, чтобы закрыть лицо. Она говорила очень низким голосом. — Нет, я этого не делала.

Он ждал продолжения.

— Я была очень глупой, — сказала она. — Я поощряла его вопреки папе и Эрнесту с Элджи... и вопреки вашему предостережению. Я поощряла его потому, что вы были холодны и молчаливы, и я хотела заставить вас ревновать, хотела сделать или сказать что-то, что бы подстегнуло вас, хотя я не думала, что это возможно. Вы казались мне бесчувственным человеком. Но я играла с огнем. Он очень рассердился, когда я отказалась тайно сбежать с ним и стала избегать его компании. Полагаю, я стала даже немного бояться его. А затем был тот вечер в Воксхолле. — Она на мгновение сделала паузу. — Леди, женщина, подошла и прошептала мне, когда все остальные в кабинке отвлеклись на что-то другое. Она сказала мне, что вы ожидаете за танцевальной площадкой и желаете пригласить меня на танец. Я была так по-дурацки наивна. Это было что-то, чего бы вы никогда не сделали. Но я так хотела, чтобы это были вы, что я не колебалась. Я пошла.

Его глаза расширились. Он прирос к месту. Не поворачивая головы он, совершенно не к месту, заметил, что справа от него Пятнашка гоняется за собственным хвостом.

— Конечно, это был лейтенант Гастингс, — сказала она. — Целых два дня он пробовал притворяться, что это не похищение, но это было именно похищение. Я сказала ему, что я не выйду за него, даже если мы доберемся до Шотландии. Я сказала ему, что я завизжу так, что рухнет крыша, если он дотронется до меня в любую из тех двух ночей, которые я провела в его компании. Но он бы не повез меня назад. А потом прибыли вы.

Он обнаружил, что перестал дышать.

— Но почему вы не сказали мне? — спросил он, нарушая долгое молчание. — Когда я добрался до вас, почему вы позволили мне думать о вас самое плохое? Боже мой, я бы его убил.

— Как я могла вам сказать? — высоким голосом ответила она. — Как я могла признаться вам, что я побежала к вам, когда подумала, что вы, в самой неприличной манере, просто послали ко мне посыльного? Вы никогда не проявляли никакого видимого интереса ко мне. Вы всегда были очень корректны, очень благовоспитанны и очень холодны.

— Кэтрин... — начал он. Мельком он подумал, что, в конце концов, может заплакать. — Вы должны были сказать мне. Но почему вы отказали мне, когда мы вернулись в Лондон? Почему? Для меня это не имеет смысла.

— Я была так счастлива, когда вы приехали за мной, — сказала она. — Я думала, что это означает, что вы ко мне неравнодушны. Я думала, что вы скажете об этом. А потом были тот первый день и та первая ночь. Прежде я считала, что вы холодны. Теперь же вы были — чистый лед. И затем та вторая ночь. В своей наивности я полагала, что это была любовь. Я действительно не знала, что это можно было сделать без любви. Я думала, что кошмар наконец закончился, что наконец... Но на следующий день вы были холоднее и молчаливее, чем когда бы то ни было. Вы ни капли не заботились обо мне, когда ради вас я выставила себя полной дурой. Побои, которое пообещал мне папа, и это, — она обвела вокруг себя рукой, — были предпочтительнее, чем брак с вами, когда вы не чувствовали ко мне ничего, кроме, возможно, презрения.

— Кэтрин.

Он сделал к ней шаг.

Он прошептал:

— Это была любовь. То, что случилось той ночью, была любовь. Но я был настолько пристыжен... Я чувствовал себя так неловко и был так несчастен, зная, что ты предпочла его, но будешь вынуждена выйти замуж за меня. Если бы я только знал. О, Боже, если бы я только знал.

Ее руки все еще закрывали лицо. Он взял ее за плечи, и развернул к себе. Но она не убрала руки и не подняла голову.

— Вот что случается, когда один человек не подает никаких сигналов вообще, а другой подает только неправильные, — сказал он. — Когда нет никакого общения.

Она ничего не сказала.

— Я решил подождать три года, — продолжил он. — Я думал, что, возможно, за это время твоя любовь к нему охладеет, и мысль выйти за меня замуж покажется разумной. Я не собирался принуждать тебя. Я думал, что, возможно, если я буду обходиться с тобой по-доброму, ты постепенно привяжешься ко мне. В позапрошлом и прошлом годах меня задержали обстоятельства. В этом я приехал.

Она кивнула.

— Я любил тебя каждое мгновение каждого дня в течение этих пяти лет, — сказал он. — Я жил ради этой поездки. Я жил надеждой. Я не знаю, что буду делать, если эта надежда будет уничтожена. Я не буду знать, как жить без нее.

— Вы были так холодны, — сказала она. — Всегда настолько холодны. Я никогда не понимала, почему я люблю вас.

Он сжал запястья ее рук и отвел их от лица. Она приподняла голову, чтобы посмотреть на него, и теперь в выражении ее глаз была обнаженная и безошибочная тоска.

— Не всегда, — сказал он. — Ты должна помнить ту ночь, Кэтрин. Ты не могла забыть. Это был настоящий я. Я прорвался сквозь барьеры моего воспитания. И сейчас я настоящий. Я никогда вот так не говорил. Это невероятно трудно. Возможно, именно поэтому я провел весь вчерашний день, вырезая ложки, пока я, наконец, не изготовил этот жалкий экземпляр. Делать это все же легче, чем разговаривать.