На это Бэкингему нечего было возразить.

Аббат торжествовал.

– Таковы все англичане. Разве не они угоняют наш скот, не они жгут наши села, не страшась гнева Господня, и готовы поднять на пики каждого шотландского младенца?

– Неужели Майсгрейв творит подобные бесчинства? – ужаснулся герцог.

– Он или другой – какая разница? Ваши соотечественники, сэр, все на одно лицо, словно до сих пор не могут смириться с тем, что Роберт Брюс отнял у них Шотландию, а Дугласы разнесли Перси в пух и прах при Оттенбурге[50].

– Ах, святой отец, если мы пустимся ворошить седую старину, то и я могу напомнить о победе англичан в битве за знамя при Катон-Муре[51].

Аббат внимательно взглянул на Генри.

– Вы неплохо образованы, сэр. Как ваше имя? Несмотря на бумагу от брата короля, я уверен, что вы путешествуете под чужим именем.

– Я путешествую инкогнито, досточтимый аббат, и прошу вас не допытываться, кто я на самом деле. Для вас я всего лишь измученный непогодой странник, попросивший приюта в стенах вашей святой обители.

Аббат скупо усмехнулся и кивнул.

– Я так и думал. Англичане, путешествующие инкогнито, да еще не побрезговавшие гэллоуэйскими лошадьми… М-да. Это могут быть лишь шпионы Олбэни, с помощью которых он желает скрепить мир с Йорками.

– Что же вас так возмущает, отче? Разве не сказано в Писании: «Блаженны миротворцы»?

– Аминь. Но в Писании сказано и «око за око» – не так ли? И зря брат короля, едва получив титул лорда – хранителя восточных границ, так рвется наладить отношения с южными соседями, ибо, видит Бог, это никогда и никому не удавалось. Если герцог Олбэни не имеет в отношении англичан каких-либо далеко ведущих планов, то он лишь зря пытается изменить status quo.

– Вас же, преподобный отец, как я вижу, устраивает нынешнее положение на границе и…

Герцог попытался сказать какую-то колкость, но неожиданно зашелся в жесточайшем приступе кашля, от которого, казалось, вот-вот разорвется грудь. Глаза его застлали слезы.

Аббат взглянул на него с презрительной улыбкой.

– Я вижу, молодой человек, вы и в самом деле нуждаетесь, чтобы о вас позаботились. Памятуя о своем христианском долге, я окажу вам гостеприимство, хоть вы и англичанин. Однако, клянусь своим саном, я не намерен продолжительно терпеть ваше присутствие в Мелрозе и буду весьма признателен, если вы поспешите как можно скорее покинуть кров этой исстрадавшейся по вине ваших соотечественников обители.

Вслед за тем настоятель величаво удалился, а Ральф Баннастер подхватил рвущего на груди рубаху Бэкингема, ибо у того стал такой взгляд, что перепуганный оруженосец решил, будто герцог сию минуту угостит достойного прелата добрым пинком в зад.

– Ради светлого Рождества, ваша светлость! – беззвучно умолял он. – Сдержитесь! Вспомните, к чему привел ваш необузданный нрав в Линлитгоу!

Вошел монах и молча провел путников в монастырскую кухню, пол которой был вымощен каменными плитами, а в торцах помещения на возвышениях стояли печи. Вдоль стен тянулись столы для разделки и обработки туш, а на черных дубовых полках над ними громоздились бесчисленные кувшины и кадки с вином и приправами. Монах-прислужник мыл в чане посуду после трапезы монахов. Здесь было так душно, что герцога сразу прошиб пот. Он устало опустился на скамью. Голова кружилась, и, несмотря на жару, его бил лихорадочный озноб.

– Что с вами, господин? – Как ни был обеспокоен Ральф, ответа он не услышал, так как подали еду – ломти сочной поджаренной ветчины и до отвала тушенной с приправами капусты. Оруженосец и проводник с жадностью набросились на снедь, Генри же снова лишь прикоснулся к своей миске.

«Я действительно болен, – размышлял он. – Как это некстати… Надо как-то держаться; может, удастся переломить хворь», – и тут же снова зашелся трескучим кашлем. К тому же в тепле заныли раны. Пухлый монах-повар поставил перед Генри плошку молока со взбитым яйцом, и герцог заставил себя выпить смесь. Это было необходимо, если он хотел сохранить силы и добраться до Англии. Англия! Сейчас ему казалось, что никогда больше он не пересечет этот снежный рубеж, никогда не услышит чистую и прозрачную родную речь.

Келья, куда их отвели, показалась после теплой кухни ледяной. Ральф набросился на монастырского служку:

– Ты что, не видишь, набожный осел, что моему господину нездоровится? Немедленно тащи сюда жаровню и дюжину теплых одеял.

Монах ухмыльнулся и удалился вразвалку, однако поручение все же выполнил, а его помощник принес обернутый в кусок овчины нагретый камень, который Ральф положил в ногах у Генри.

– Они не такие уж скверные люди, эти шотландцы, – приговаривал Ральф, кутая герцога в одеяла и набрасывая сверху плащи. – Глядите, они прислали настой из трав. Сейчас вы согреетесь, а утром, пожалуй, сможете тронуться в путь.

У Генри трещала голова, дыхание было жгучим, но его так трясло, что зубы стучали о край оловянной чашки, из которой Ральф поил его отваром. Допив, Генри улыбнулся Ральфу.

– Когда мы вернемся в Лондон, я буду просить короля о том, чтобы ты получил рыцарский пояс.

В Лондон! Герцог уже знал, что ни в коем случае не поедет ко двору. Он не мог простить Эдуарду своей ссылки в Шотландию, не мог простить и его намерения покончить с ним таким презренным способом. Генри считал поступок короля трусостью. По рождению они были равны, и, даже если Эдуард взошел на трон, он не умалил бы своего достоинства, скрестив из-за дамы меч с Генри Стаффордом.

Но где там! Тучный и обрюзгший, король уже позабыл о своей ратной славе, да и времена поединков из-за прекрасных дам ушли безвозвратно. Так любил, посмеиваясь, говорить горбатый Дик Глостер, а он, Генри, не желал ему верить. Дик оказался прав. Он вообще редко ошибается, этот хромой парень, веселый и смелый, с которым так приятно поохотиться среди холмов Брэкон-Бикона в Уэльсе или провести вечерок за партией в трик-трак. Они стали добрыми приятелями с герцогом Глостером, когда тот был верховным судьей Уэльса. Генри даже затосковал, когда Ричард вынужден был уехать на Север.

– Ральф! – позвал Бэкингем, и улегшийся было оруженосец испуганно вскочил. – Ральф, когда мы окажемся в Англии, то сразу направимся в Понтефракт, где сейчас резиденция Ричарда Глостера.

– Господи, да направимся! А теперь спите, вам надо набраться сил, а то, не приведи Господь, еще не скоро кузнецов, что подкуют вашу лошадь у дороги, станут кликать Смитами вместо Гоу[52].

Масляный светильник над входом в келью горел дрожащим пламенем, язычок огня метался и трепетал, и у Генри от этого слезились глаза. Уснуть он не мог. Он весь обливался потом, задыхался, сердце билось тяжело и глухо. Стараясь отвлечься, он разглядывал ухмыляющуюся морду химеры в углу под потолком, пока не вспомнил, что в его детской в замке Брекнок в этом месте был высечен пляшущий человечек на забавных тонких ножках, в колпаке с ослиными ушами наподобие шутовского.

Генри всегда улыбался ему, когда просыпался, хотя его толстая нянька Мэгг плевала в сторону изображения, твердя, что это нечисть, плутоватый дух Пак[53]. Старая добрая Мэгг! Она вскормила его своим молоком, она не спала ночи напролет, когда он хворал в детстве, так же ворчала и журила его за своеволие, как сегодня Ральф. Они даже похожи – толстощекий с носом-пуговкой Ральф Баннастер и его нянька Мэгг, хотя Ральф из благородной семьи, а Мэгг – простая крестьянка, которую взяли в Брекнок, когда леди Стаффорд предстояло родить. Сейчас Генри вдруг до слез захотелось оказаться рядом с Мэгг, услышать ее ворчание или оглушительно громкий визгливый смех, от которого у герцогини Бэкингем, как она говорила, мурашки бежали по коже.

Мать Генри была родом из Бофоров и слыла редкой красавицей. Генри очень походил на нее, и нянька Мэгг, когда он расспрашивал ее о матери, твердила:

– Тебе стоит прикрыть нижнюю часть лица, когда глядишь в зеркало, и ты воочию увидишь свою матушку. Бедная леди, моя госпожа! Она без памяти любила вашего отца, сэра Эдмунда – да будет благословенна его память, – и так и не смогла оправиться от утраты. А ведь как хороша она была и еще молода! Кто только к ней не сватался, но она так никогда и не пожелала снять траура.

Генри плохо помнил мать. Ему не исполнилось и двенадцати лет, когда она умерла, и в его памяти остался образ высокой стройной леди с высоко зачесанными темными волосами, уложенными короной, и голубыми, как весеннее небо, глазами. Мать всегда носила траур и всегда была молчалива и задумчива. Генри чтит ее память. Резное кресло матери с инкрустациями из серебра и перламутра, в котором она любила сиживать в нише окна большого холла замка Брекнок, стало своего рода святыней.

Даже Генри не позволял себе занять ее место – то самое, где она угасала в тоске о погибшем в войне Роз муже. Когда же он увидел, что эта навязанная ему в жены торговка, Кэтрин Вудвиль, восседает в нем в своем пестром, как вывеска красильни, платье, он едва не поколотил ее, а кресло велел унести, бережно упаковать и хранить в одной из кладовых. Однако это не помешало ему по ночам подниматься в спальню жены, проводить там около получаса, а затем удаляться к себе. Он так и не смог полюбить эту заносчивую вульгарную девчонку, без конца грызущую сладости и таскающую за собой на золотой цепочке заморского светлошерстного кота с черной мордой и мутно-голубыми глазами. Она звала его Генри, как и мужа, иногда – Анри, на французский манер, и всякий раз вызывающе поглядывала на герцога, когда возилась с этой полудикой тварью. Руки ее всегда были исцарапаны, и она без конца твердила:

– Какой ты гадкий, Генри! Когда-нибудь я все же устрою тебе!..

Однако резное кресло покойной свекрови, видимо, не шло у нее из головы, и вскоре она стала обхаживать старого мажордома Оуэна и даже поначалу невзлюбившую ее Мэгг. Дело зашло так далеко, что однажды сама Мэгг заявила Генри:

– Твоя жена скоро родит, однако каждый день она ноет и жалуется, что из-за трона покойной леди не чувствует себя в замке настоящей хозяйкой. Смягчился бы ты, милорд, пусть уж утешится.