Жюльен без всяких комментариев передал письмо де Суна отцу. Его глаза были по-прежнему печальны и равнодушны.

Старый Гиз вспыхнул от удовольствия и вопросительно взглянул на сына. Тот молчал, уставившись в одну точку.

«Когда же? – с тоской подумал старик. – Когда же наконец?..»

– Приятные известия, мой мальчик, очень приятные, – счел он нужным заметить вслух.

Жюльен ничего не ответил, постоял у открытого окошка, потом вышел из комнаты, едва кивнув отцу.

Им овладело безграничное отчаяние.

Все усилия напрасны: он может подчинить свой разум своей воле, но не в его власти изгнать из своего сердца воспоминания о прошлом. Они ждут только удобного случая, чтобы всплыть из недр его души, а исчезая временно, оставляют на своем месте безысходную, беспредметную тоску.

Он заказал автомобиль и отправился в город разыскивать Варрона.

Через несколько дней, с полным сознанием своего нравственного падения, он в первый раз переступил порог тайного притона, где все стоило безумных денег; чем чаще он там бывал, тем туманнее делалось это сознание, и наконец наступило время, когда он перестал думать, окончательно опустился и утратил свою личность.

Глава 20

Вместо роз шипами

Увенчай чело,

Мрак царит над нами,

В этой бездне все.

Роберт Никольс

Время, как таковое, исчезло.

Не было ни дней, ни часов, ни минут, а только одно сплошное течение вечности, бесконечное и безграничное.

Нервное напряжение, которое Сара старалась поддержать в себе, борясь с охватившим ее ужасом, постепенно сменялось апатией под влиянием однообразной тюремной жизни.

Каждый из нас способен на возвышенные порывы, но только немногие удерживаются на этих вершинах.

Нравственный подъем всегда требует жертвы, а самопожертвование, как и всякое проявление героизма, всегда зависит от минутного настроения, являясь его реальным воплощением.

Длительность не входит в схему подобных переживаний – мало кто может справиться с подобными испытаниями, за исключением тех людей, которые не боятся страданий и стойко переносят их во имя чего бы то ни было.

Сара принесла великую жертву во имя своей любви, и ей удалось удержаться на высоте этой жертвы, если не считать мимолетных приступов слепого ужаса, с которым она энергично боролась.

До суда ей легко было поддерживать в себе это настроение, потому что к нему бессознательно примешивалась надежда на оправдание. Теперь наступила реакция: после интенсивных переживаний, после всеобщего сочувствия и мук ожиданий она оказалась предоставленной самой себе, ввергнутой в одиночество и вынужденную бездеятельность. Она мысленно сравнивала свое настоящее положение с счастливым прошлым летом, которое сулило ей неземное блаженство и дарило минуты страстной любви. Золотое, сверкающее, животворящее лето… а теперь… Мертвая тишина, время, которое перестало быть временем, а в ней самой какое-то оцепенение, которое туманит ее сознание, но не окончательно, словно прилив волн, не достигающий краев водоема.

Год – это вечность, когда день кажется годом, а год днем. Смена дней и ночей, всегда один и тот же женский голос, грубая, неприятная работа…

Только одиночные заключенные знают весь ужас тишины и тот страшный ущерб, который наносит рассудку прекращение обычных, повседневных звуков жизни: голоса, замирающего вдали, хлопанья дверей, грохота телег, шуршания метлы или скрипа выдвигаемых ящиков.

Тишина издевается над вами, окутывает вас зловещим туманом и давит вас, как кошмар, являясь достойным партнером вечности.

Сара, которая после выпавших на ее долю потрясений особенно мучительно переживала это состояние, чувствовала, что разум ее мутится и что тишина и время высасывают из нее одну мысль за другой. Ей казалось, что даже солнечные лучи, светлыми полосами лежавшие на темной стене, такие же узники, как и она.

А когда однажды маленькая птичка подлетела к ее окошку, она в ужасе захлопала в ладоши, чтобы прогнать ее, и долго еще дрожала от страха за маленькое создание, прислушиваясь к шуму удаляющихся крыльев.

Она совсем перестала думать о Жюльене, вспоминая о нем только в связи с другими людьми и событиями; Жюльен, как человек, которого она любила, перестал существовать.

Но других – Лукана, Колена, судью, Доминика Гиза, Коти – она часто видела во сне.

Тюремный священник, добродушное и покорное создание, навестил ее в ее одиночестве.

Она упорно молчала все время, но, когда он встал, жалобно воскликнула:

– Не уходите, пожалуйста, не уходите!

Добрый человек был потрясен этим зрелищем: он привык к закоренелым преступникам, истеричным и аффектированным, а эта женщина-ребенок смотрела на него такими жалкими глазами. Тюремный доктор тоже нанес визит Саре и тоже пришел в ужас от ее нравственного состояния, несмотря на то, что по самому роду своих обязанностей давно привык к жестокому хладнокровию.

На следующий же день Сару перевели в другую камеру, а через час после ее переселения туда вошла еще одна женщина.

Она взглянула на Сару и засмеялась, обнажая очень белые зубы между очень накрашенными губами.

– Вот нас и пара, – сказала она.

Голос ее звучал вульгарно, а внешность производила, выражаясь мягко, странное впечатление.

У нее были выкрашенные в пепельный цвет волосы, концы которых были гораздо светлее корней, прекрасные светло-голубые глаза с до того подведенными ресницами, что тушь отваливалась от них кусочками, образуя на ее щеках подобие родимых пятен, очень напудренное лицо и губы в виде двух ярко-красных полос.

Очевидно, даже в тюрьме она продолжала заботиться о своей наружности.

– Ну, вот и прекрасно, – снова заговорила она, – я знаю, кто вы такая, и думаю, что вы знаете, кто я.

Сара отрицательно покачала головой.

– Да у вас никак тюремная лихорадка, душечка! – продолжала новоприбывшая. – Первым делом теряют голос. Многие страдают этим. Только не я! Надо что-нибудь поэнергичнее, чтобы заставить меня замолчать.

Она подошла к Саре, и смешанный запах мускуса и пачули стал еще приторнее.

– Я читала про вас в газетах. Мне очень жалко вас, душечка.

Она положила свою мягкую руку на плечо Сары.

– Как это вас угораздило укокошить его? Я только слегка пырнула Ческо ножом, а богу известно, что он заслуживал большего.

Она уселась рядом с Сарой по-турецки, маленькая, плоская и гибкая, с мальчишескими движениями и мальчишеским выражением лица.

– Не хочется говорить, раз вы не отвечаете, – заметила она, щуря свои голубые глазки. – Вы чистокровная графиня? Мне на редкость повезло: я еще никогда не имела дела с графинями!

Она заглянула Саре в лицо и неожиданно обняла ее за шею.

– Очухайтесь, моя курочка! Вы и на меня нагоняете тоску.

– Мне очень жаль, – равнодушно проговорила Сара.

– Ну, молчите, молчите, если не можете говорить. Меня зовут Кориан, а вас я так и буду звать графиней. Это звучит очень красиво!

Она прошлась по камере.

– Родные места! Положительно мне здесь нравится, – сказала она. – Я к ним привыкла. Но всегда отсиживаю за одно и то же. И всегда мне кажется, что я бью мерзавцев. Впрочем, может быть, все люди мерзавцы! Я не верю, чтобы существовал хоть один человек совсем благородный, я хочу сказать – благородный и внутри, и снаружи, и умом, и сердцем! Ведь даже самый лучший сорт, те, которые сочетаются браком на всю жизнь, и те путаются с другими. Я в этом уверена, мы все такие! Прямо непонятно почему, если верность такая привлекательная черта характера, мы все-таки с самого рождения имеем склонность блудить? Точно дети, которым хочется того, чего нельзя. Это общее правило и для аристократов, и для простонародья, для вас и для меня – мы все попадаемся на это. Вот он, Ческо, – прибавила она таинственно, извлекая откуда-то маленькую фотографическую карточку. – Я ему посчитала ребра; надеюсь, что это его успокоит! Ведь он тенор, а я нарушила правильность его дыхания. Вот ему и придется посидеть спокойно и подумать обо мне. Замечательный голос, надо отдать ему справедливость, от которого дрожат поджилки и мороз пробирает по коже! И ведь красив, не правда ли? На десять лет моложе меня, но это не имеет значения, когда любишь по-настоящему. Мне 34 года, но я выгляжу и всегда буду выглядеть моложе. Пребывание в тюрьме всегда молодит меня. Я и худею здесь, и отдыхаю.

Она прошлась по камере, мурлыча какую-то песенку, потом проделала балетный пируэт.

– Когда мы с Ческо танцуем, мне кажется, что у меня вырастают крылья. Особенно хороша румба – танец любви! Слыхали о таком? Он у нас в моде, очень хорош! Он приманивает публику, как сливки кошку. Чем больше даешь, тем больше просят. Мы с Ческо умеем доставить ей удовольствие. Мы хорошая пара: он – совсем черный, я – совсем белая. И танцует он прямо великолепно! Я научила его танцевать. И вдруг он влюбляется в Мими, эту маленькую дрянь, которая приехала из Нью-Йорка и которую я сама вытащила из грязи. Я живо спровадила ее туда, откуда она пришла. Мне постоянно приходится сидеть здесь только за то, что я оберегаю мою собственность. Правосудие преследует вас, и когда вы берете чужое, и когда вы отстаиваете свое.

Наконец она угомонилась и присела на свою койку, опираясь локтями на колени и положив свою острую мордочку на сложенные руки, которые, как это часто бывает, выдавали основные черты ее характера: маленькие, с широкой ладонью и тонкими пальцами, из которых большой был совершенно вывернут наружу, они свидетельствовали о ее алчной натуре, упорной в достижении намеченной цели.

Саре она и нравилась и не нравилась; во всяком случае, это было живое существо, которое двигалось и говорило, чудесным образом нарушая мертвую тишину.

– Вы, наверное, очень красивы, не здесь, конечно. Воображаю, как хорошо вы жили до сих пор! Расскажите.

Саре было неловко уклониться от этого прямого вопроса.