Гизола тоже помогала, но ей запрещалось трогать то, что может разбиться.

Пьетро в первый день был так взвинчен, что в голове у него мутилось. Еще припухшие за ушами железы болели.

Все, что ни попадалось под руку, он выдирал с корнем одним рывком, обрывал усики у лозы. Или бил колом о дерево, сдирая кору. Отрывал сверчкам ножки и крылья и насаживал их на булавку. И замирал, прислушиваясь, когда над ним проходило облако. А стоило ему пройти — ждал следующего, словно хотел, чтобы его заметили.

В конце концов, пошел дождь — тихо, без грома, и перестук капель под водостоками не умолкал. Потом облака разошлись, и над холмами, по ту сторону дождя, зависли солнечные лучи. Дождь занавесил их тончайшими нитями — любой порыв ветра легко их порвет. Раскинулась радуга, будто только и ждала наготове.

После ужина Анна позвала в дом Мазу и других жен батраков. Те зашли, спотыкаясь все вместе на каждом шагу.

— Присаживайтесь.

Они отвечали, как всегда:

— Не хотим вас стеснять, хозяйка.

— Садитесь, говорю вам.

Анна следила, чтобы ей оказывали должное уважение, но притом искренне любила этих женщин.

Гизола, серьезная и внимательная, стояла позади всех — и Пьетро, которому надо было учиться, взглянул на пробор в ее волосах, уложенных на манер дратвы, небрежно намотанной на шпулю, и больше не обращал на нее внимания, пока мама не велела ей принести из другой комнаты клубок. Она тут же повиновалась, как большая марионетка. Потом села в уголке, поставив ноги на перекладину стула и не сводя глаз с хозяйкиного рукоделья.

Заметив это, Анна слегка откинулась на канапе, приподняла руки и сказала:

— Вот. Держим крючок вот так, потом подцепляем нитку… заводим вот сюда… и вытягиваем. Все очень просто.

Орсола с красным от прожилок носом, воскликнула, ничего не поняв:

— Какая ж вы умелица!

Маза повернулась к внучке:

— Небось, хотела бы научиться?

Тогда Орсола, почесав голову спицей, заметила:

— Гизола молодая, у нее пальчики послушные. У нас-то уже не гнутся.

— Да и зрение не то, — добавила та, что видела хуже всех — Аделе.

— Да что мы умеем? Похлебку мужу сварить — и то кое-как.

Все засмеялись, а Маза воскликнула:

— Вы посмотрите, какие у хозяйки нежные пальчики! Прямо не верится!

Анна отложила рукоделье и, покраснев, вытянула руку над столом, поближе к свету. Дала рассмотреть ее с обеих сторон. Рука была маленькая и пухлая, с короткими широкими ноготками.

Пьетро слушал их, но ему чудилось — все вокруг происходит, точно во сне. И матери, когда она к нему обращалась, приходилось по два-три раза повторять одно и то же:

— Да что ж ты такой рассеянный? Ты же слышишь, что тебе говорят!

Но он, скованный какой-то странной тревогой, боялся отвечать. Только пересел со стула на канапе, не в силах очнуться от ставшего уже привычным испуга. Эта отстраненность затягивала, и от нее ему порой становилось хорошо и жутко. Наконец он задремал, уронив голову на колени. По знаку хозяйки Гизола приблизилась и легонько ткнула его в руку спицей, чтобы он встряхнулся. Пьетро, с головой ушедший в свою искореженную пропасть, поначалу не шевельнулся. Потом, не поднимая глаз, стукнул ее. Теперь Гизола стала частью грубой реальности, которая была слабей его отчужденности. С острой болью он почувствовал эту разницу.

— Ты мне сделала больно!

Его лицо утратило спокойствие, побелело и осунулось, и, боясь, что он расплачется, Анна отослала крестьянку раньше обычного. Испуганная и почти обиженная, Гизола тут же выскользнула за дверь.

После заката снова начался дождь. Он негромко шуршал среди светляков, которые роились все так же густо. Порой какой-нибудь один садился на стебель пшеницы и там и оставался. Виден был его неподвижный огонек, не гаснущий под ударами капель.

Пьетро, сонный, дал себя раздеть, глаза у него слипались. Когда он уже лег, мама посмотрела на него и сказала:

— Ты третий вечер даже «Аве Мария» не читаешь. Перекрестись.

Он бы послушался, если б уже не засыпал. Поднял руку, но не донес до лба и всем телом ощутил на себе крестное знамение — с блаженным чувством вспоминая слова, сказанные Гизоле. Сквозь сон он увидел, как мама, точно тень, обходит его кровать, чтобы благословить его на ночь.

— Скажи хоть: «Спокойной ночи».

Но он уже крепко спал, когда Анна положила ему под перину трусы и носки и вышла, загораживая собою свет лампы.

Он проснулся в полночь. Пел соловей — где-то у гумна, может быть, среди дубов. Его трели звучали, как речь, и откуда-то издалека отвечала ему соловьиха. Он долго слушал их обоих, сам того не желая. Потом подумал, что вышла Гизола и сейчас их поймает. И сам себя спросил: почему же всё и все вокруг представляются ему лишь колышущимся тяжким кошмаром.

И после, во сне он чувствовал свою злобу. И ему снилось, что он проклинает это пение.


У Мазы из-за выскочившего гвоздика опрокинулась масляная лампа, и теперь она ожидала несчастья.

Она уселась на погасший очаг — камень был еще теплый — ломая руки в утонувших между колен юбках, растирая брови и трогая живот там, где в нем ощущался ком.

Заслышав шаги Орсолы, жены Карло, она окликнула ее — хоть и думала промолчать:

— Знаете, что я натворила?

— Нет. А что вы натворили?

Маза беззвучно пожевала губами.

— Ну скажите, не томите. Чего ж тогда звали?

— Масло пролила.

— Да вы шутите?

— Я такими вещами не шучу — не то, что вы.

— Да и я тоже. Ну, смотрите теперь!

Мазе захотелось влепить ей пощечину. Орсола, склонив голову, перебирала в уме возможные несчастья.

— Ведь вроде бы я ничего плохого не делала.

— Да вы же знаете, такие вещи никого не щадят. Помните, лиса задрала несушку, которую я забыла запереть в доме? Так перед этим я как раз пролила масло. Мало того — потом еще и муж чуть не побил!

Маза потерла щеку ладонью. Орсола почесала грудь, сгребая в кулак ткань жакета. Потом сказала:

— Не берите в голову. Потом придете расскажете, что случилось — а то мне тоже любопытно.

И ушла.

Маза вышла навстречу Джакко и Гизоле — убедиться, что они не померли прямо в поле. Джакко она ничего не сказала, чтобы он ее не ругал. Гизола отнеслась ко всему с суеверным ужасом и побоялась идти в темную комнату переодевать передник.

Но достав с тополя, на который залезла сама, гнездо с пятью воробьятами, она положила его на колени и принялась пихать крошки в их распахнутые клювики. Она думала их выкормить, но вместо этого ей захотелось их убить — такой обуял ее ужас. Один закрывал глаза, другой взмахивал резко крыльями и тут же падал, третий вечно пищал откуда-то снизу. Тогда она раздавила им всем головы пальцами и запекла на сковородке с поджаркой. Маза и пробовать их не стала и тщетно пыталась рассеяться, взывая к почерневшему от дыма распятию. Садилась, качала головой, высовывалась за дверь.

Топпа зашел под стол и обнюхал все стулья один за другим, хлопая хвостом по посконной скатерти. Потом вышел.

Что означал этот круг по комнате? Бабушка и внучка переглянулись.

Но несчастья не случилось — и после ужина Орсола сказала Мазе:

— Опасность миновала.

Ей было завидно и, убедившись, что масло было пролито взаправду, она подумала:

— Вечно им везет!

Гизола села у окна — и время от времени плевала, целясь во что-то, едва различимое в темноте. Потом бросала взгляд на небо, где каждый раз добавлялись новые звезды.

Влажная полоса облаков цвета сепии четко отделяла темно-синее небо от горизонта, еще сиявшего закатным светом. Казалось, что кроны олив — это одно целое покрывало, зацепившееся и намотавшееся на растопыренные ветки.

На гумне чернели кипарисы.

Лоб девочки задевали белые мотыльки и мошки. Снизу тянуло горячим смрадом хлева, и к нему примешивался какой-то незнакомый аромат.

С персикового дерева с влажными смолистыми цветами стрекотнула цикада — как будто ей что-то приснилось.


Мука! Кому как не Мазе было знать, что такое мука и во сколько она обходится. Мука, белившая ей пальцы, мука, запертая в ларе с почти фанатическим благоговением.

Она жевала кусок хлеба, будто мальчишка из горной деревни, которому впервые достался кусочек сладкого, и он боится съесть его слишком быстро. Легко, не касаясь губами, она бережно обкусывала его и глотала, сидя нога на ногу и не сводя глаз с зажатого в пальцах ломтя.

Мукой была она сама и вся ее семья. Недаром Джакко говорил:

— Мы-то сами разве не из хлеба сделаны?

И когда он запускал голую руку в мешок с зерном, чтобы убедиться, что оно не преет, казалось, к нему льнет каждое зернышко.

— Жучки не завелись? — спрашивала его Маза.

— Да лучше б у тебя ребра треснули.

Маза краснела, по была довольна.


Агостино, сын торговца лошадьми и хозяина двух имений, граничивших с Поджо-а-Мели, не хотел, чтобы Пьетро много разговаривал с Гизолой — из самолюбия, которое у подростков так похоже на ревность. Он чувствовал, что должен ненавидеть простодушное уважение Пьетро — и снисходить к нему как к слабости.

В самом деле, Гизола вызывала в молодом хозяине неловкость и замешательство. Но он старался быть сильным и убеждал себя, что дружба Агостино ему дороже — становился при нем послушным и податливым, и пытался угадать его мысли, когда тот загадочно молчал. Порой стоило Агостино указать взглядом на камень, как он тут же нагибался его подобрать. И швырял, едва завидев на придорожном дереве птицу. Как надувал ветер распахнутую рубашку Агостино! Почему у него, Пьетро, не было таких рук, бровей, ушей, рубашки? И почему, когда он в подражание Агостино напускал на себя небрежный вид, то вдруг терялся и не смел дохнуть, ожидая, что гнев товарища обрушится сейчас на его голову. Почему пасовал перед его взглядом — сердитым, ясным и непроницаемым — когда позволял себе оставить его вопрос без ответа или неправильно угадывал? Этот взгляд пугал его — так пугаешься, когда вовремя не замеченный полноводный ручей вдруг возникает у тебя под ногами.