Ввечеру Марина и компанейская Любаша сидели в номере у накрытого стола — с бутылкой «Совиньона», фруктами и коробкой конфет.

— Я в зверохозяйстве работаю бухгалтером. Витяня, муженек мой, там же — завгаром. Деньги вроде позволяют — вот и езжу, лечусь. Я ведь двоих парней через живот родила. Оба раза кесарево делали… Старший-то, оболтус, уж по цельному портфелю колов носит. А младший пока сопли на рукав наматывает. Девку я мечтала родить, помощницу. Но не дал Бог. Пускай — парни. Лишь бы не пили… Мужики-то у нас уж больно хлипкие. Слабже баб. Чуть чего-то в жизни не заладилось, он и за стакан. А русским людям пить нельзя. Я по телевизору слышала: мы народ северный, у нас расщепленье водки в организме плохое. Вон тутошние кавказцы хлебают свою чачу — и ни одного алкаша… Я своего Витяню, бывало, на плече из гостей приносила. Но чтобы на работе — ни-ни!.. Твой-то, Марин, пьет?

— Как все, — машинально откликнулась Марина. — Ни «да» ни «нет» не скажу. Бывает. — На минутку задумалась, погрустнела.

…И одного того эпизода хватит, чтоб никогда не ответить «нет». Сергей пришел тогда домой сильно пьяным, угрюмым; Марина опрометчиво, сгоряча возьми да упрекни его: дескать, денег и так нет, а ты на водку; он вскинул голову, глаза красные, налитые злостью и — хлесь кулаком по стеклу серванта — загремело, зазвенело все; Ленка выскочила из своей комнаты: увидав, побелела как лист, забилась в уголок: «Мам, я боюсь»; пришлось ее к соседям на ночь отправить, от греха подальше; Сергей потом тут и уснул, на полу, возле осколков, зажав голову окровавленной рукой; поутру казнился, на коленях перед Мариной ползал: мол, прости за свинство и за дебош, мол, начальство на заводе вывело, несправедливо премиальных лишило, а тут еще дома укор про деньги… Она тогда нахлебалась собственных слез.

— Подымай-ка стакан-то! За нас! Не все мужикам пировать! — приободрила Любаша. Хлопнула полстакана вина, поморщилась, целиком запихала в рот конфету. Еще не прожевав ее, заговорила: — У меня сегодня по гороскопу: застолье и песнопение. Может, споем, Марин, что ли? Эту, как ее: «Расцветет калина, если ты мужчина». Или эту вот… — Не дожидаясь согласия соседки, Любаша затянула песню на известный саратовский мотив с обновленным текстом:

Теперь поют без лишних слов

Девчонки из Саратова:

Уж лучше пять холостяков,

Чем одного женатого…

Марина отхлебывала из стакана кисловатый «Совиньон», глядела в окно на море. Солнце уже утонуло. Алый, разбросанный по воде след зари тоже потухал, сползая к горизонту. Все вокруг забирали под себя светлые сумерки. Эти сумерки были скоротечны: зыбкий вечерний свет в южных горных краях быстро насыщается теменью ранней ночи.

Любаша стала приготовляться ко сну. Массажной щеткой принялась шумно драть шапку осветленных волос — прическа-то налачена. Долго смывала косметику. Потом оболоклась в просторную белую ночную рубаху и села на постели — дородная матрона с круглым лицом, пышной грудью и полными руками, усыпанными мелкой рыжатинкой. Сидела неподвижна, задумчива. Но задумчива без печали, без усталости и напряжения в лице и осанке, — задумчива в какой-то веселой заторможенности. Вдруг Любаша задрала босую ногу, громко почесала широкую желтую пятку.

— Чё ни говори, а тот молоденький мужикашка, который в столовой напротив тебя сидит, мне поглянулся. — Она расхохоталась, обнажая зубы и какие-то мечтательные плотские замашки. Груди под тонкой ночнушкой у нее ходили ходуном. — С таким бы мужикашкой можно побалакать! Н-да-а, можно бы. — Она живо нырнула под одеяло, укуталась со всех сторон, подоткнув концы одеяла под себя, и затихла.

Марина погасила в комнате свет. За окном прояснилась в густых синих тонах южная ночь. Темным заостренным частоколом казалась вереница кипарисов, тянувшихся вдоль набережной. Над глухими тропическими кущами поднимала большую растрепанную голову высокая пальма. На вышке канатной дороги горели мелкие красные светляки. Над морем уже взошла луна — по затихлой ночной воде полосой струился матово-серебряный свет.

Под тревожной и зудливой ноткой разлуки с домом, со всем привычным в Марине пробуждалась радостная мелодия сбывшейся мечты. «Ликуй! Ты же у моря! — мысленно обратилась она к себе. — Здесь же как в сказке…»

Перед сном, немного стыдясь самой себя, стыдясь, потому что здраво призывала не думать, не вспоминать о нечаянном знакомстве с Романом Каретниковым, она все же с удовольствием припоминала детали этого знакомства, прокручивала короткие фразы подкупающего разговора. Эх, вздыхала Марина, Сергей у нее такой раздрызганный, неаккуратный: отпадет пуговица у пиджака, так и будет ходить, пока пропажу она или Ленка не заметит, не пришьет; а у этого Каретникова всё с иголочки, стильно — воротничок рубашки, обшлага куртки, светлые брюки — нигде лишней мятинки, пятнышка; даже небрежность в одежде, и та стильная; конечно, это деньги, но разве только деньги? Да, пожалуй, с таким можно было бы побалакать! Губы Марины лукаво покривились.

4

Так случалось с ней и прежде, особенно в девичестве, когда была студенткой. Ненароком какой-нибудь симпатяга парень на минуту-другую коснется ее судьбы, а Марине уже млится их счастливая совместная будущность. Она уже боготворит его, он уже безумно ее любит и готовит подарить ей полмира, — ведь остались на свете рыцари… Этакий эфемерный любовный платонический ветерок дурманил девичьи мозги. Да разве исключительно ей! Умом-то она понимала: приятное наваждение, сладкий призрак, а сердце стремилось остаться в иллюзиях.

«Где же он, этот гладко выбритый и модно одетый господин Каретников? С большими деньгами!» — шутливо обращалась Марина в мыслях то к себе, то к пузатому Прокопу Ивановичу, который и подсудобил волнующее знакомство.

Курортные дни, расчерченные режимом, текли весьма скоро, и сулёное «увидимся» превращалось в обман. Марина укоряла себя за сентиментальность: зачем она какому-то богачу из Москвы? Вон сколько девчонок, молоденьких, смазливеньких, свободных… Всё глупости, блажь! Но и сегодня вечером, когда собиралась в центр курортного городка на телеграф, чтобы позвонить домой, где-то по закоулкам желаний трепетал огонек обещанной встречи.

По санаторной аллее Марина всякий раз шла, как по райскому саду — очарованная. Словно огромный куст алоэ или гигантский моллюск, раскидисто вздымала над цветником толстые щупальца агава; будто фонтан из ярко-зеленых овальных листьев, рвалось к солнцу банановое дерево; низкорослый и корявый, торчал по краю клумбы твердый самшит, с мелкими, хитином покрытыми листьями; огромные кудлатые шапки пахучего, ядовитого своими плодами олеандра, с еще не распустившимися бутонами цветов, но уже пугающего густым ароматом; тюльпановое дерево, секвойя, дикий лимонник, рододендрон… «Какой благодатный край!» — улыбалась Марина окружающей ее зелени и глубоко вдыхала чуть-чуть йодистый от морской воды, насыщенно-свежий, с привкусом горной кавказской липы воздух.

Поверх кустов вечнозеленой туи, ограничивающих русло аллеи, в прогалах меж стволов высоких сосен, Марина опять фрагментами заметила странный дом. Она свернула с аллеи на тропинку, чтобы подойти ближе и разглядеть. Это был заброшенный соседний санаторий. Четыре этажа разграбленного дома с выбитыми стеклами, кое-где даже без рам, с проплешинами из серого камня — где обсыпалась штукатурка, с темными пустотами вместо дверей. Среди курортного благоденствия дом выглядел устрашающе — как урод…

Марина уже слышала от всеведущей Любаши про этот злополучный санаторий:

«Недвижимость поделить не могут. Местная мафия на себя одеяло тянет. Московские жулики — на себя. Санаторий-то раньше какому-то заводу из Сибири принадлежал. Завод разорился, перешел в руки московских хапуг. Они сюда было рыпнулись, да здесь своего жулья хватает. На нашей, мол, земле санаторий. Вот и довели до ручки… Чё удивляться! По России-то теперь такого — сколь хошь…»

Марина с опасением и жалостью смотрела на этот дом. Она, казалось, уже видела его на хроникальных кадрах из военных съемок; будто не налеты современных варваров, не убыль жизни от жестокости реформаторства в стране, а война обобрала этот дом мирных людей. А ведь кто-то и сейчас живет при войне. Кому-то всё неймется. Чего делят? В Чечне, в Абхазии? В Осетии какие-то конфликты… В Приднестровье не уляжется. По всей России беженцы, вынужденные переселенцы. Даже в Никольске. Кого из Казахстана, кого из Туркмении судьба пригнала…

Тропинка, которая уводила Марину от мрачного дома и бессветных мыслей, лежала мимо неприметной, зелено окрашенной будки. «Наверно, старика садовника», — догадалась Марина. Каждое утро невысокий сутулый старик в темной куртке и черной каракулевой шапке — на любую погоду, с грабельками и ящиком для рассады появлялся у здешних клумб. Повстречав его однажды, забыть уже было нельзя. Слишком выразительное было у него лицо, не безобразное, но памятное, — в которое случайный прохожий мог посмотреть и, точно на портрете, увидеть усугубленный образный лик старости. Смуглое лицо садовника было безжалостно иссечено морщинами: глубокими бороздами и мелкими трещинами, вдоль и поперек. Садовник обитал тут замкнуто, ни с кем из отдыхающих не говорил. Если кто-то о чем-то у него справлялся, он отвечал кратко или указывал куда-то грабельками.

Пройдя еще немного по тропинке, Марина нежданно увидала старика. Невольно притаилась. Он стоял на коленях на маленьком ковре, расстеленном на земле, опустив голову, занятый мусульманской молитвой. Время от времени он поднимал кверху ладони, потом омывал ими свое лицо и седую редкую бороду и отбивал земные поклоны.

— Э-э, красавица! Подглядывать никрасиво! — огорошил Марину голос сзади, голос вкрадчивый и веселый, с южным акцентом.

Невдалеке стоял молодой человек в светлой фетровой шляпе и темной кожаной куртке, с ровно остриженной смоляной бородой и усами, с насмешливо-игривым блеском в черных-черных глазах, — какой-то броской кавказской породы, в которых Марина не разбиралась.