Со сном у меня всегда были нелады. Если бы я могла выбрать себе подарок от судьбы, то, пожалуй, это была бы способность положить голову на подушку и уплыть – спокойно, надежно, без суеты. Вместо этого мой мозг воспринимает усталость как сигнал начать перебирать все мои глупые ошибки до единой, а после этого, подобно шекспировским принцам, я вижу плохие сны.

Зи спит. Я – нет.

На пятый день мне надоело.

В ту ночь я была одна. Да Ся ушла играть в койотов. В комнате без ее дыхания было чересчур тихо. Надо мной чернотой поблескивал потолок – стеклянный, чтобы Паноптикон за нами присматривал. Я лежала и смотрела на него. У Зи была привычка складывать журавликов из любой попавшей в руки бумажки и развешивать их на ниточках по стеклу. Угловатые контуры медленно и отрешенно поворачивались, хотя в комнате, казалось, не было воздуха. Сквозь эту бумажную завесу я видела расплескавшийся по небу Млечный Путь и причудливый, как лапка насекомого, изгиб опоры Паноптикона, высящегося на его фоне.

Подушка нагрелась. Я перевернула ее. Нагрелась вторая сторона. Волосы рассыпались вокруг всего тела. У меня была пышная шевелюра, и это целиком вина моей матери. «Королева не обрезает волосы», – часто говаривала она. А однажды, в тот день, когда мы виделись последний раз, прибавила: «Королева обрезает волосы, идя на плаху».

Как и всех Детей перемирия, меня трижды в год отсылают домой, чтобы я не теряла связи с родителями. Как-никак, если монарших детей держат в заложниках, с тем чтобы перспектива их смерти сдерживала их родителей от объявления войны, не подобает, чтобы привязанность между детьми и родителями ослабевала. Она и не ослабевала. Родители, мне кажется, меня любят.

Последний раз я была дома несколько месяцев назад, когда уже расцветала весна. В день накануне возвращения моя мать – моя мать-королева – отпустила служанок и сама стала расчесывать мне волосы. Тысячу раз провела по ним гребнем. Потом застегнула мне пуговицы платья на спине. Три десятка крошечных штучек, вдевающихся в крошечные петельки. Застегнула все, одну за другой. Одну за другой, и времени на это потребовалось немало.

Над головой медленно ползли звезды. От подушки чесалась щека. Зи не возвращалась. И все равно мне было не заснуть. Я считала коз, но они разбегались от меня, превращались в те самые пуговки. Превращались в мою мать, расчесывающую мне волосы.

Когда начало чудиться, что косы оттягивают мне кожу на голове, а горло давит воротник, я села в кровати. Если не можешь спать, попеняла я себе, надо пойти работать.

Я встала, оделась. Туго заплела волосы в косы, так что тянуло на висках и выступали слезы в уголках глаз. Потом отправилась в мизерикордию.

Слово «мизерикордия» означает «комната сострадающего сердца». Когда главное здание обители несколько веков назад принадлежало монастырю, мизерикордия была тем единственным помещением, где действовало послабление строгому монастырскому уставу. Сейчас это комната отдыха и библиотека, место тишины и покоя. Стекло потолка матовое, отчего свет становится теплее и резкие очертания Паноптикона приглушаются. Там книги, собранные на высоких, отдельными колоннами стоящих книжных полках – похоже на лес из старых деревьев. Книги и были моей целью или, по крайней мере, оправданием: для сочинения мне нужен был новый том Эпиктета.

В центральной комнате, как всегда, горел свет. Маленькие латунные лампы, расставленные повсюду, заливали помещение лужами золота. Там обычно сидит аббат, когда его присутствие нигде больше не требуется, и хотя технически свет ему вроде бы не нужен, все равно приятно, что наставника можно разглядеть.

Аббата за столом не было.

– Отец?

Я хотела сказать тихо, из уважения к позднему часу, но голос сорвался. Это меня удивило.

Старый андроид вышел из зарослей книжных шкафов. Лицевой монитор подвинулся ко мне – так вытянул бы шею близорукий старик.

– А, Грета! – Иконки его глаз раздвинулись чуть в стороны и чуть больше приоткрылись – не улыбка, но доброжелательное выражение человека, готового выслушать. – Ты засиделась, дитя мое. Не спится?

– Да, святой отец. Я пришла за книгой.

– Вот как? – Он неспешно прошел к полкам с классической философией. – Наверное, кто-то из стоиков? Снова Аврелий?

– Эпиктет, святой отец.

– Это хорошо. Я видел твои записи, дорогая моя: очень солидная работа, очень.

Голос его был старческим и уютным, как лестница, истертая в середине. От этого голоса и еще от янтарного света комната казалась теплой. Мое сердце – странно, но оно коло тилось как бешеное – начало успокаиваться. Аббат повел меня в глубокую чащу книжных шкафов.

– Ты не думала о том, чтобы расширить область своей работы? Например, поговорить о проникновении римской ветви стоицизма в раннее христианство или даже в западную культуру в целом? Ведь даже само слово «стоик» стало означать спокойствие перед лицом тяжелых обстоятельств.

– Ну вообще! – донеслось из темноты. – Как мне не терпится начать писать такие сочинения!

У меня перехватило дыхание, потому что это был говор Сиднея. Ну или почти – это был бы говор Сиднея, если бы к его «персикам в сиропе» накидали грубых камней.

Аббат вздохнул.

– Грета, позволь представить тебе Элиана Палника, который приехал к нам из Камберлендского альянса.

Это был тот самый мальчик со связанными руками. Он лежал на повторяющем форму тела кресле в глубине книжного леса – тень внутри тени.

Мой взгляд метнулся ему на руки, но сейчас они не были связаны. И тем не менее мне потребовалось несколько секунд, чтобы справиться с голосом.

– Привет, Элиан.

К своему ужасу, я осознала, что говорю с ним таким тоном, как иногда – с нашими самыми норовистыми козами. Он просто сидел и ничего не делал, но во всем его облике было что-то от не вполне прирученного зверя.

– Ага, – ответил Элиан. И продолжил, повернувшись к аббату: – Стоицизм? Я хотел сказать – что, серьезно?

Он подался чуть вперед, убрал с лица волосы – кстати, заставят подрезать. Синяк вокруг запястья уже пожелтел и начал проходить. Элиан в упор посмотрел на меня, а потом, похоже, узнал.

– Погоди-ка, ты – принцесса Грета!

И еще один слой узнавания.

– Это ведь ты была – та девочка у ворот, в тот день!

Значит, он видел, как я опозорилась. Надеюсь, что я не покраснела.

– Я прошу прощения за свою реакцию.

По крайней мере, голос у меня прозвучал ровно.

Он изобразил легкий поклон, насколько это может сделать человек, откинувшийся на подушке.

– Ничего страшного. Я хочу сказать, там, откуда я родом, традиционно «проявляют реакцию», когда кого-то волокут в цепях.

– Элиан, – пожурил его аббат, голосом мягким, как пыль. – Не подобает так говорить.

– Прости, Грета, – послушно извинился Элиан. – У меня тут сложности с различением, что подобает, а что не подобает.

Никакого сожаления в его голосе не было.

– Ну, хватит, я думаю, – сказал аббат. Иконки глаз сдвинулись друг к другу. – Грета, не забудь свою книгу.

Я забрала книгу. Побежать не побежала, но, когда я покидала мизерикордию, сердце у меня стучало совсем не спокойно.

Глава 4. Гвиневра

В следующий раз я увидела Элиана только через десять дней.

Довольно часто бывает, что Дитя перемирия, прибывшее в обитель, некоторое время обучают приватно, прежде чем присоединить к когорте, но Элиан не выходил к нам дольше, чем кто-либо на моей памяти. А потом, в один прекрасный день…

Мы убирали молодую картошку. Хан и я вилами выкапывали кусты, а остальные собирали клубни и складывали на решето. Я подняла голову, сморгнуть пот с глаз, и увидела, как вниз по склону к нам идет Элиан.

У меня перехватило дыхание. С Элианом шел надзиратель.

Надзирателя вообще редко увидишь на улице, а этот был особенно специфичен. Школа кишит надзирателями разнообразных видов, но по большей части они выглядят как переросшие пауки-сенокосцы – ростом по колено, тощие и проворные. Надзиратель Элиана был мощным, как скорпион, высотой мне по пояс, а суставчатые лапы легко преодолевали вскопанные участки земли и грядки.

На краю борозды, оставшейся после выкопанной картошки, Элиан и эта штука остановились.

Элиан метнул к надзирателю нервный взгляд, удостоил собравшихся подобием кривой улыбки и сказал:

– Привет. Я Спартак, и я пришел, чтобы возглавить восстание рабов и повести вас против несправедливой систе…

Надсмотрщик прикоснулся к животу Элиана, и «Спартак» с криком рухнул на землю.

Если быть точным, он издал всего один крик. Но такой громкий и такой… Не могу даже описать его. Подобный звук мог бы издать человек, если бы его превратили в зверя. В этом крике не было ни человеческого достоинства, ни отпечатка цивилизации. Такие звуки нам, Детям перемирия, редко доводилось слышать, и по всему саду сразу вскинулись белые фигуры, словно кто-то вспугнул стадо.

Небывалый – вот каков был этот звук. Неведомый. Мы здесь не кричим.

Не вслух, по крайней мере.

Элиан сложился пополам, уткнувшись головой в горку грязной картошки. Надзиратель-скорпион сделал в его сто рону два деликатных шажка. Элиан вздрогнул, приподнялся на одной руке. Но локоть подогнулся, и он растянулся на земле.

У меня сжалось сердце, и я наклонилась помочь – но как только я двинулась, надзиратель выпрямился, едва слышно пощелкивая сочленениями. Я замерла. Его радужная оболочка задвигалась вперед-назад. Чего он от меня ожидал? Требовалось, чтобы я оставила Элиана? Или чтобы помогла ему? Я застыла, как кролик перед удавом, положив руку на вздрагивающее плечо Элиана. Голова надзирателя вращалась, как башня танка, фиксируя положение присутствующих.

Ближе всех ко мне и Элиану стояли Тэнди и Грего, но они были парализованы страхом. Тэнди словно превратили в дерево. Искусственные глаза Грего совсем почернели. Сканирующий луч надзирателя проходил по ним, но они даже не двигались.