Возвращение Заморны

[92]

Вступление

Читатель, я должен тебе сказать, что мое сердце сейчас разобьется.

«Из-за чего?» – спросишь ты. Потому что я на мели. До вчерашнего вечера я не верил слухам о национальном банкротстве. Вчера же я вернулся к полуночи из Эбенезеровской часовни в самом благодушном настроении и, войдя в гостиную, застал мистера Элрингтона сидящим у камина с двенадцатью дюймами праха во рту (прах – символ бренности, брение – другое слово для глины, а из глины делают трубки).

– Кто служил? – полюбопытствовал Сурена с лаконичностью, отличающей его во время курения.

– Брат Чепмен из Чизелхерста, ревностный соработник Божий, как и Томас Вулдсворт, который усердствовал в молитве четыре мучительных часа кряду и так преуспел, что кафедра не устояла – развалилась. Когда мы уходили, как раз вызвали плотника, чтобы ее чинить.

– Многие ли братья обрели духовную свободу?

– Несколько. Еще до конца молитвы восемь женщин и трое мужчин принялись кружиться в танце посреди часовни, а к концу проповеди галерея уподобилась небесам – по крайней мере театральным, где обитают боги. Я немного посадил горло, вопя во свидетельство наших трудов. Кстати, Сурена, как ваша простуда, которая всегда разыгрывается по воскресеньям к вечеру и мешает вам посетить дом Господень?

– Все еще плохо, – ответил мистер Элрингтон, кашляя и поправляя на горле фланелевый платок. – Впрочем, надеюсь, что провел вечер не без пользы.

И он указал глазами на раскрытую перед ним Библию.

Я кивнул, впрочем, устремив взор не на Священное Писание, а на выглядывающий из-под него уголок прозаической конторской книги.

– Вижу, Сурена, вы вопрошали свое сердце, – заметил я, – подбивали счеты между собой и дьяволом.

– Да, – отвечал он. – Исследовать свою совесть – самое похвальное для христианина занятие.

С полчаса мы молча курили, как вдруг мне пришла в голову мысль, побудившая меня встать и сделать шаг в сторону комнаты. Очевидно, та же мысль пришла в голову Сурене, вернее, она была там весь день, и теперь, когда я обнаружил намерение прошмыгнуть к себе, он с неуместной прямотой высказал ее вслух.

– Сегодня у вас расчетный день, – объявил Сурена.

– Расчетный день? – переспросил я, глядя на него в притворном недоумении.

– Да, сэр. Минуло ровно полгода с тех пор, как вы последний раз вносили плату за свою уютную светлую комнату, стол, дрова и стирку.

– Мне кажется, вы ошибаетесь, – ответил я, ибо признать его правоту было не в моих интересах.

– Все точно, – возразил Элрингтон. – Могу показать вам свои записи.

Я знал, что у него и впрямь все записано, а значит, отпираться бессмысленно. Но что было делать? Мой капитал составляли шесть пенсов серебром и четыре с половиной пенса медью. Последнюю сумму я собирался отнести в табачную лавочку по соседству, куда тоже задолжал, а за квартиру с меня причиталось больше двадцати пяти фунтов.

После недолгой паузы я высокомерно ответил, что сейчас у меня при себе только векселя на крупные суммы, а в нынешнее неспокойное время мой банкир, боюсь, не сможет их быстро оплатить. Где-то завалялись несколько гиней на карманные расходы, но я думал их завтра отдать прачке – она, бедняжка, и впрямь заслужила вознаграждение за фургон моего белья в последние две недели – очень утомительное дело крахмалить тонкие батистовые сорочки и плоить бесчисленные жабо.

С новичком такое, возможно, и прошло бы, но Сурена знал меня как облупленного.

– Мистер Тауншенд, – сказал он, – вы помните, что, решив заняться коммерцией, я торжественно поклялся перед Богом никогда не вводить ближнего во искушение, веря ему в долг, хоть бы даже речь шла о полупенсовике на полчаса. Совесть не позволяет мне нарушить обет, а уж тем более в день Господень. Сэр, если у вас нет денег, либо немедленно отправляйтесь в тюрьму, либо садитесь и пишите книгу. Я сам отнесу рукопись издателю и получу деньги, а до тех пор оставлю себе в залог ваши часы, сюртук и жилет.

У меня была совершенно особая личная причина возражать против такой резолюции. Я смотрел на Сурену, осклабясь, и, боюсь, причину моих затруднений можно было ясно прочесть на моем лице. Несмотря на проповеднический тон прежних моих речей, колебался я недолго, секунды две-три – скорее чтобы подразнить Сурену, нежели от смущения.

Расстегнув сюртук, тщательно застегнутый до черного шейного платка, я снял сперва его, а затем и жилет. Что до рубашки – да простит меня щепетильный читатель – под жилетом была белая кожа и ни намека на белье. А теперь разреши перед тобой похвалиться – ведь я так редко это делаю.

Как ты видишь, я оказался в положении, для джентльмена крайне щекотливом, из которого светский человек должен выйти с большим тактом и ловкостью. Сконфузился ли я? Покраснел? Начал ли запинаться? Сделал ли попытку сгладить неловкость смехом? Нет, нет. Чарлз Тауншенд не из таких. Ситуация, в которой почти всякий испытал бы мучительный стыд, доставила мне истинное наслаждение. Меня огорчало одно: что нет других зрителей.

С тихой улыбкой, означавшей, что я полностью осознаю трудность моей позиции и абсолютно к ней равнодушен, я протянул одежду домохозяину и сказал беспечно:

– Мы, рыцари пера, престранные создания. Следующий раз, надо полагать, я забуду надушить платки туалетной водой.

Знай, читатель, слова эти были произнесены без намерения обмануть – нет, главный мастерский штрих состоял в том, что, говоря, я легонько подмигнул: мол, я иронизирую и мы прекрасно друг друга понимаем.

На следующий день я сел за стол и без рубашки, жилета и сюртука, накинув на плечи одеяло вместо общепринятого наряда, принялся писать по указке Сурены Элрингтона, торговца полотняным товаром, чтобы расплатиться за квартиру. Я не считаю, что пал низко. Мне случалось попадать в куда худший переплет. Это неожиданное происшествие в моей жизни, и все равно, несмотря ни на что, я и впрямь, воистину, подлинно сын короля. Да, это так.

Я изрядно замерз, и тощая старая экономка как раз принесла мне чашку горячего бульона. Прихлебывая его, я обдумаю и распределю материал для первой главы. Итак, переверни страницу, читатель, и приступим.

Глава 1

Я убежден, что лучшая политика для автора – написать первые страницы в ярком и разнообразном ключе, и держался бы этого правила в нынешнем сочинении чуть дольше, однако все вокруг настолько удручает, что я невольно впадаю в тональность, которой пронизано все общество, все разговоры, вся природа.

О читатель, что за странная неопределенность нависла надо всем! Не правда ли, ты заинтригован, какую картину ветреный Тауншенд первой представит твоему взору? Я держу тебя за руку и веду по длинной галерее. Все картины завешены. Давай представим, что галерея – в старой баронской усадьбе. Давай вообразим ее тихим дремотным днем. Давай считать, что обитатели дома в отъезде – возможно, их осталось совсем мало, род почти пресекся. В усадьбе живут лишь двое или трое старых слуг.

Мы одни. Сядь в старинное кресло посередине, а я буду ходить вдоль стен и открывать картины одну за другой. Мы все прочли книгу, изданную недавно лордом Ричтоном[93]; теперь прочтем книгу, опубликованную Чарлзом Тауншендом. У меня собственные источники сведений. У лорда Р***, безусловно, имелись причины написать то, что он написал; точно так же никто не станет отрицать, что слова его произвели желаемое действие.

Стремясь завербовать сторонников, мы в нашей стране прибегаем к методам, которых не ведают политики остального мира. Чувства, которые пробудила в ангрийцах эта прекрасная и волнующая книга, никогда не умрут. Автора обвиняли, что он излишне сочувствует маленькой обреченной стране. Своей книгой он и впрямь ей порадел, хоть и весьма своеобразным способом. Думаю, он искренне любит и Ангрию, и ее героических защитников; творение его пера, истинное в своем божественном духе, хоть и, я глубоко убежден, лживое по сути, зажгло от Гвадимы до Этреи пожар, который с каждым мигом разгорается все жарче.

«В чем же его лживость?» – спросишь ты, читатель. Слушай. Еще до того как труд Ричтона вышел из печати, по всей Федерации распространился слух, будто Мэри Перси скончалась. Было точно известно, что Нортенгерленда в критическую для него самого и для страны минуту вызвали в Олнвик. Ричтон, мудрый и осмотрительный политик, догадался, что из этих слухов можно извлечь выгоду, и со всей своей энергией и мастерством взялся за смелый проект по спасению нации (как-никак он дипломат не из последних). Его страстное и убедительное сочинение, я уверен, будет для повстанцев такой же подмогой, какой стало бы мощное союзное воинство. Дальновидный и сообразительный Уорнер тут же подхватил громовой раскат Ричтона и донес до родных холмов; и пусть сейчас эхо, прокатившееся по стране, отдает похоронным звоном, думаю, недалек миг, когда в нем зазвучат победные ноты.

Мэри Перси! О, если бы я мог описать то, что передумал в долгие томительные часы! О, если бы чувства, наполнявшие меня странным упоением в те две или три ненастные ночи, вернулись, словно перелетные птицы из-за океана!

Вот! Одно белое крыло, будто снежинка, затем другое! Они опускаются на берег, безмолвные, едва различимые – призрачные тени памятных мне живых птиц. И все же попробую.

Есть что-то на удивление печальное в притуплении чувств, которым сменяется острое горе. Герцогиня Заморна не могла вечно ощущать ту боль, что преследовала ее день и ночь, пока расставание было свежо в памяти. Много недель прошло с тех пор, как Заморну разбили, взяли в плен и выслали из Федерации. Заботливые друзья сообщили Мэри, что «Корсар» потерпел крушение в открытом море, и с тех пор об изгнаннике нет никаких вестей.

Осень медленно угасала. В воздухе еще оставалось немного летнего тепла, но усеянные листьями дорожки и побуревшие рощи Олнвика обещали скорые снега. Мэри, истаявшая и бледная, поднялась с постели, с которой, все думали, она уже никогда не встанет. Герцогиня была еще слишком слаба, чтобы выйти в октябрьскую зябкость, пахнущую прелой листвой, однако уже могла прогуляться по длинным гулким коридорам усадьбы. Здесь она и расхаживала часами, иногда присаживаясь отдохнуть в нише окна – безмолвная, отрешенная, в глубокой задумчивости с рассвета до полуночи.