– Я приму те несколько часов счастья, что ты мне подарила, – говорил он, пока она обнимала его и называла своим обожаемым Адрианом, – однако твои слезы и поцелуи, твоя пьянящая красота не умерят моей решимости. Я оторву тебя от своей груди, моя обворожительная роза, верну в отцовский сад. Я должен так поступить, он меня вынуждает.

– Мне все равно, – сказала герцогиня, упиваясь кратким мгновением и отворачиваясь от темного будущего к лучезарному настоящему, заключенному для нее в Заморне. – Сейчас я так же счастлива, как перед нашей разлукой, даже счастливее, ведь тогда ты должен был выехать затемно, а сегодня у нас впереди много часов. Но если ты разведешься со мной, Заморна, неужели ты никогда, никогда больше не возьмешь меня к себе? Неужто я обречена умереть до того, как мне исполнится двадцать?

Герцог молча смотрел на Мэри, не находя в себе сил отнять у нее последнюю надежду.

– Пока худшее еще не произошло, и остается шанс, что и не произойдет, но если, милая, я сниму с твоего прекрасного чела корону, которую возложил на твои шелковистые кудри в день нашей коронации… если ты должна будешь уехать в Олнвик – не отчаивайся. Однажды лунной ночью, когда ты меньше всего будешь этого ждать, Адриан свистнет у тебя под окном. Выйди к балюстраде, и я подхвачу тебя на руки. И с тех пор, пусть у Ангрии не останется королевы, а у Перси – дочери, Заморна не будет вдовцом, хоть бы весь мир так его называл…

– Адриан, – проговорила герцогиня, – насколько вы другой, когда я вижу вас так близко; вы совсем не кажетесь суровым, когда я рядом, могу касаться вас и смотреть вам в глаза, а вот издали вы такой недосягаемый; о если бы мой отец был сейчас к вам так же близко, как я, или почти так же, но не совсем, потому что я плющ, обвивающий вас, он – дерево, растущее бок о бок. Будь он здесь, в этой самой комнате, уверена, события приняли бы иной оборот.

Что ответил Заморна, мне неизвестно, но он [угол рукописи оторван]. Не знаю, когда герцогиня вернулась в Уэллсли-Хаус, но сейчас она там.


29 апреля 1836


Это все-таки случилось! Не думал я, что такое увижу. Вот так Непобедимый! Прозвище обернулось насмешкой. Впредь никто да не гордится статной фигурой – она не заменяет мозгов. В конце концов, разница между осанкой и осанной больше чем в одной букве. Люди начинают презирать торопливое Солнце, закатившееся до девяти часов утра, и спрашивают друг друга: может, это была просто свеча-переросток? Дамасский клинок, что должен был их защищать, хрясь! – и переломился; теперь они гадают, не картонный ли то меч арлекина? «Дамы и господа, заходите взглянуть! Александр наших дней сидит здесь в цепях! Всего шесть пенсов для взрослых, три с половиной пенни для детей и нянь! Вот перед вами восточный Бонапарт, юный Цезарь, Ганнибал, Сципион Африканский, Пирр, Помпей, Карл XII, Великий Фридрих Левантский – в затертом черном сюртучишке и крапчатых панталонах, словно спившийся полковой капеллан; в одной руке у него трубка, в другой – старый «Армейский вестник», а жидкость в стакане рядом с его локтем – джин. “А теперь, сударь, хватит рассиживаться, встаньте-ка и расскажите публике, как, подобно мальчишке, пустившемуся вплавь на бычьем пузыре, вы опрометчиво плыли по морю славы, покуда ваша чрезмерно раздутая гордость под вами не лопнула! Давайте-давайте!” Голос у него, господа, не тот, что прежде, охрип от джина и неудач. “Говорите четче, сударь, так не годится, это просто астматическое сипение. Извольте постараться, а не то…”» – звук удара, занавес. Не правда ли, читатель, милая сценка? Как славно, что молния сбила с соборного шпиля золотой шар и теперь мы можем играть им в футбол! Нижеследующий отрывок взят из «Уорнерского компаса»:

«Мы не знаем, в какой мере ответственность за недавние кровавые события на Востоке несет номинальный предводитель бунтовщиков. Из самых надежных источников нам стало известно, что в последние месяцы его светлость был non compos mentis[88] и не мог отдать ни малейшего приказа; его всегдашнее сумасбродство, выражавшееся подчас в самой нелепой и возмутительной форме, окончательно перешло в слабоумие. Военные советники герцога всячески скрывали недееспособность своего вожака, отдавая указания якобы от его имени».

А вот что пишет [уголок рукописи оторван] «Глобус»:

«Нам представили историю Александра Великого. Грубые и невежественные афинские скоморохи Шекспира отыграли «Сон в летнюю ночь»; как ни стыдно потешаться над смесью комического и скотского, мы бы, наверное, хохотнули разок-другой, но зрелище всеобщего разрушения, реки крови и мысль, что ворота войны не только распахнуты, но и затворены человеком, которому и самому место на галерах, обращают нашу веселость в кипучее возмущение».

Напоследок приведу цитату из «Фрипортского Гермеса»:

«Если судьбу разбитого бунтовщика придется решать маркизу Ардраху, мы надеемся, что благородный муж не даст праведному гневу против зачинщика беспорядков возобладать над великодушным снисхождением к жалкому безумцу. Мы убеждены, что экс-король Ангрии не отвечает за свои поступки. Природная мстительность, бессильная жестокость и непостоянство отвратили от него даже ближайших родственников, а непомерно раздутое тщеславие, о котором нам стыдно даже вспоминать, привело к делам, изуверством, гнусностью и бессмысленностью затмившим преступления Нерона; со всеми этими качествами его светлость Артур Август Адриан соединяет скудоумие, голландскую тупость, холуйскую пустоголовость и полную скотскую бесчувственность, что разом лишает его способности самостоятельно замышлять зло и делает игрушкой в руках людей, наделенных более острым умом и почти столь же порочной натурой. Первая часть его характера, как мы сознаем, подталкивает благородный и чистый ум нашего премьера к тому, чтобы немедля вынести смертный приговор, вторая, будем надеяться, взывает к человеколюбивому сердцу, требуя пощадить человека, столь ущербного по своей природе, и до конца жизни оградить того от насмешек света, упрятав в какой-нибудь приют для душевнобольных, где расходы по содержанию несчастного лягут наименьшим бременем на казну и где сам он получит время и возможность для покаяния, в коем так сильно нуждается».

«Более всего, – продолжает мистер Хейнс, – нам отвратительна мысль просто конфисковать имущество государственного преступника и отпустить его самого на все четыре стороны. Разве пес не вернется тотчас на свою блевотину, а свинья не пойдет валяться в грязи?[89] Иные из моих коллег-журналистов утверждают, что закон не допускает более строгих мер. Неужто такая помеха станет неодолимой препоной на пути правосудия? Коли нынешние законы этому препятствуют – отменить их и принять новые! Более того, если в такой критический момент администрация промедлит с принятием нового уложения, мы сочтем ее недобросовестной. Пусть премьер употребит свою отеческую власть, и народ его поддержит, народ и его представители в нижней палате, какой бы крик ни подняли ослы из верхней!»

Я обещал, что это будет последний отрывок, но у меня в запасе еще один, из ангрийской газеты «Заморнский телеграф»:

«То, что мы предсказывали в последнем выпуске, происходит сейчас. Мактерроглен захватил земли между Эдвардстоном и Витрополем, наши войска удерживают пространство от Нортенгерленд-Холла до Стюартвилла. Меч обнажен, рука воздета, до удара остались последние мгновения. Пусть Заморна услышит голос своей истерзанной страны, мы лишь честно повторим, что шепчет она в эти минуты, когда ее голова на плахе и палач уже занес топор. “Государь! Я была счастливой и процветающей провинцией могущественного государства. Ты увидел меня и возгорелся честолюбием – наследник другого трона, ты не захотел ждать, когда смерть сорвет венец с головы твоего отца, старика, почти достигшего пределов человеческого возраста, ты попросил себе мой трон. Ты выстроил столицу, ты расширил города, ты поощрял коммерцию, ты создал армию, ты сделал меня прекрасной на вид, ты позолотил меня с макушки до пяток. Чтобы достичь этого великолепия, ты заставил меня влезть в долги. Смелые молодые промышленники вкладывали в меня свои капиталы. Я стала вместилищем их надежд и страхов, плодом их неусыпных трудов. Так я стояла, осиянная солнцем, навлекая на себя ураганные ветры. А ты, Заморна, кто должен был стать мне плащом и щитом, кирасой на мою грудь и шлемом для моей головы, моим защитником, стражем, советчиком – смог ли ты меня уберечь? Где моя столица? Взята штурмом, захвачена, и в ее разрушенных стенах обитают негры. Где мои города? Обращены в развалины. Мои поля? Разорены. Моя коммерция? Уничтожена. Где люди, что поддерживали меня своими трудами? Рассеяны, поглощены общим хаосом, которым охвачена вся страна. И наконец, где моя армия? Я вижу своих воинов: изнуренные поражениями и болезнями, они все еще под твоими знаменами, все еще безропотно верны человеку, из-за которого их дома – а что человеку дороже дома? – лежат в запустенье, словно капища перуанских индейцев. Они все еще готовы предложить свою жизнь как последнюю жертву ради его дела, последнюю ставку в его кровавой игре. Они терпеливо, мужественно ждут твоих слов, что пошлют их на смерть – или к дорого купленной победе. Подумай, Заморна, если они погибнут бесцельно, если избавление промедлит и топор падет, что ты почувствуешь, когда эшафот обагрится моей кровью? Я же – да, я, твоя загубленная Ангрия, – в свой последний миг прокляну тебя за опрометчивость, за поспешность, за жестокий эгоизм, за то, что ты из детского честолюбия мальчишки, захотевшего сыграть в Александра, поставил на кон народ и благосостояние страны. Я буду ненавидеть тебя и проклинать, и мои дети, и дети моих детей до четвертого колена – тоже. Ты думал основать династию, которая будет править половиной мира. Если завтра ты потерпишь поражение, тебя назовут нечестивым глупцом, который метил на небо, оступился и рухнул в ад!”»

Под впечатлением от приведенных отрывков и сотни других, не менее мрачных, я в прошлую пятницу вышел прогуляться и, оставив позади угрюмый, застывший в тревожном ожидании Витрополь, двинулся вверх по долине. Хотя вечер был ветреный и сырой, дорогу заполняли десятки пешеходов и всадников. Я просто брел в ту же сторону, что и они, и примерно через час оказался у входа в поместье Эшбернхем. Толпа бесцеремонно входила в парковые ворота, чему я нимало не удивился: еще раньше расклеенные по городу объявления известили меня, что двадцать четвертого числа сего месяца состоится аукцион по продаже «движимого имущества виллы Доуро – конфискованной собственности государственного изменника А.А.А. Уэлсли». Я надолго запомню сцену, которая открылась моим глазам, когда я по знакомой короткой тропинке пересек парк и вышел на бархатистый зеленый луг перед виллой. Дом разорили; мебель, статуи из залов и растения из оранжереи – все сгрудилось на газоне в великолепном смешении. Люди в плащах и теплых сюртуках толпились вокруг, защищаясь от дождя зонтиками. Некоторые нашли укрытие под пышными апельсиновыми деревцами и густыми кипарисами, другие набились в опустевшие комнаты и внутренний дворик. Когда я подошел, аукционист продавал последнее из оранжерейных растений: перед ним в глубоком фарфоровом горшке склонилось прекрасное деревце, усыпанное белыми как снег цветами, похожими на длинные колокольчики.