Громкое и дружное «аминь» вновь подтвердило, что паства всецело присоединяется к молитве своего пастыря. Голос, звучавший раньше, вновь выступил с дополнением:

– И особенно, Господи, яви милость свою и могущество на возлюбленном брате нашем Бромли, да превратится он в кучку золы и окалины!

Голос и впрямь сильно отличался от грубого баса Бромли – спокойный, проникновенный, довольно громкий, с очень четким выговором и отвратительной гнусавостью. После часа невыносимых страданий молитва наконец закончилась; из ризницы вышел пономарь с двумя большими свечами (купленными, не сомневаюсь, в нашей лавке), которые и водрузил на высокие подсвечники по обе стороны кафедры. В их тусклом свете я наконец смог разглядеть даму на дальнем конце нашей скамьи. Она была в шелковом платье и куталась в большую красивую шаль. Очевидно, они с Масарой друг друга узнали, поскольку теперь негромко о чем-то беседовали; ее рука лежала в его руке. Таким образом, лицо дамы было обращено в мою сторону. Я видел влажные голубые глаза, бледную кожу, рыжеватые волосы и миловидные черты, исполненные глупого кокетства и притворного смирения. Во всем этом без труда угадывалась моя тетка, бывшая маркиза Уэлсли. Не желая подавать виду, что узнал ее, и вполне уверенный, что она меня не узнает, поскольку за время с нашей последней встречи мой облик совершенно переменился, я промолчал и вновь перенес внимание на кафедру. На сцене как раз появился новый актер: за маленькой кафедрой теперь помещались двое, и казалось, что сейчас она разломится пополам. Один – низкорослый и кряжистый мистер Бромли – сидел, второй стоял в полный рост: очень высокий и столь же худой человек с необычным, заострившимся лицом, точеными чертами, блуждающим взглядом и копной черных волос, в беспорядке падающих на лоб. Платье на нем было простое и приличное, однако облегающий покрой являл взорам ужасающую впалость живота и худобу ляжек. Джентльмен начал читать отрывок, не раскрывая Библию: «Не спасать пришел я, а губить»[83]. С первых же слов я узнал голос, звучавший раньше из зала. Последовала проповедь: дикая, сумбурная и жуткая. Она целиком состояла из проклятий и обличений, затем перешла в странную политическую тираду, и вновь оратор говорил тем же нелепым тоном, словно глумясь над собственными словами. По-видимому, он приберегал силы для заключительных фраз и завершил мощным призывом к религиозному возрождению. Проповедник сошел с кафедры под стоны, вопли и громкие восклицания. Мистер Бромли представил его как «нашего дорогого брата Эшфорта», но меньше чем через две минуты после начала проповеди едва ли не каждый в часовне понял, что слушает Александра Перси! Едва наша компания, добравшись до выхода, ощутила дыхание ночной прохлады и увидела отблеск звездного неба, как к нам через толпу протиснулся джентльмен в крылатке. Он взял за плечо Луизу Дэнс, шедшую под руку с Масарой Лофти.

– Миссис Эшфорт, – сказал он, – сейчас в ризнице пройдет молитвенное собрание. Вам следует дождаться его конца.

То был Нортенгерленд. Утонченное, надмирное существо в толпе сектантов с городской окраины! Масаре, Тиме, Сурене и мне было о чем поговорить в тот вечер за бараньей отбивной и стаканом разбавленного джина.


Ловя разговоры в кофейнях, обмениваясь сплетнями в клубах, читая домыслы газетчиков, иными словами – теша себя обсуждением скандальных поступков и возможной судьбы великих людей, мы не задумываемся, что их близкие, их жены и дочери, скрытые от наших взоров в полутьме дворцовых сералей, слышат те же рассказы, и то, что кажется нам облачками, для них – грозовые тучи, а то, что мы считаем снежинками, в их глазах – наконечники стрел. Мы издали смотрим на обиталища знати, будто на храмы; когда мы проходим мимо, задернутые окна кажутся безжизненными; трудно вообразить внутри существ из плоти и крови, подверженных тем же страстям, огорчениям, надеждам и страхам, что остальные смертные. Взгляни сегодняшним ясным апрельским вечером на Уэллсли-Хаус! Утром лил дождь, но сейчас небо прояснилось; солнце, клонясь к закату, заливает все таким ясным и теплым светом, что белое здание словно погружено в золото. Подойди ближе, поднимись по ступеням, встань у дверей. Изнутри не доносятся голоса, площадь тиха и пустынна, далекий городской гул и рокот морских волн лишь усиливают впечатление дремотной безмятежности. Думаешь ли ты сейчас о горестях и смятении, о сердцах, с замиранием ждущих свежих газет, утренней и вечерней почты? Не думаешь, mais allons, nous verrons davantage[84].

– Гринвуд, сегодня герцогиня будет пить чай в западной гостиной.

– Да, мэм. Уильям уже отнес туда сервиз. А вот карточка для миледи.

– Карточка? Да, верно. Подайте мне ящик для письма, Гринвуд.

Мистер Пискод повиновался. Дама, говорившая с ним, села за стол, взяла лист веленевой бумаги и начала писать. Кроме нее и дворецкого, в большом зале никого не было, я имею в виду – никого живого, ибо в нишах застыли безмолвные мраморные фигуры: бледные и холодные в тени, они словно оживали в закатном сиянии из окна. Один солнечный луч падал на даму, о которой говорилось раньше, озаряя ее теплым сиянием. Это была высокая, прекрасно сложенная женщина двадцати пяти лет с очень темными, вьющимися вдоль шеи волосами, бледной кожей, итальянскими чертами узкого лица, выразительными карими глазами и осанкой, исполненной аристократического достоинства. Черное шелковое платье со свободными батистовыми рукавами украшала спереди меховая оторочка; боа из такого же меха свободно укутывало величавую шею, на которой было застегнуто серебряное колье с жемчугами. Дописав, дама велела подать свечу, запечатала записку и протянула ее Гринвуду со словами: «Пусть отошлют немедленно». Затем она встала и плавно скользнула в западную гостиную. Это очаровательная комната: ее окна выходят на цветущую лужайку, которую и солнечный, и лунный свет расчерчивает тенями молодых осинок. Королева Ангрии сидела у большого пылающего камина – подальше от окон, солнечного света и трепета осиновых листьев. На диване подле нее валялось множество прелестных томиков, переплетенных в белый, малиновый, зеленый и пурпурный сафьян. Некоторые были раскрыты, являя взгляду изысканные гравюры, папиросную бумагу и красивый шрифт на страницах цвета слоновой кости. Один выпал из ее руки и лежал на скамеечке для ног. Королева полусидела, откинувшись на подушки, глаза были закрыты, мысли блуждали в блаженных или скорбных видениях. Даже звук открываемой двери и шаги мисс Клифтон не вывели ее из полудремы.

– Так не годится, – вполголоса проговорила упомянутая дама, с тревогой глядя на августейшую госпожу, чье выражение – вернее, отсутствие выражения – явственно указывало на обморочное забытье. Мисс Клифтон ласково потрясла хозяйку за плечо. Та открыла глаза и слабо улыбнулась.

– Я не спала.

– Вы были без чувств, миледи, – ответила мисс Клифтон.

– Почти да. Но скажите, Амелия, который час? Почту уже принесли? Есть ли письмо?

– Семи еще нет, миледи, но ваша светлость сейчас будет пить чай.

И мисс Клифтон принялась расставлять серебряный сервиз. Герцогиня уронила голову на руки.

– Я что-то сегодня совсем вялая, – проговорила она. – Это солнце так сильно печет?

Увы, не слабое апрельское солнце, сверкающее на каплях утреннего дождя, вызвало недомогание ее светлости; так подумала мисс Клифтон, но придержала язык.

– Скорее бы почта, – пробормотала герцогиня. – Как давно было последнее письмо, Амелия?

– Три недели назад, миледи.

– Если и сегодня ничего не будет, что мне делать, Амелия? Я не засну до завтра. О, как меня страшат эти долгие бессонные ночи! Ворочаться столько часов на просторной одинокой постели, глядя на догорающие светильники. Я бы наверняка сумела уснуть, будь у меня одно ласковое письмо, чтобы прижимать его к груди всю ночь как талисман. Я бы все на свете отдала, только бы получить сегодня с востока квадратик бумаги, исписанный его быстрым почерком. Но нет! Если слухи о том, что отец встречался с Ардрахом, уже достигли Ангрии, мне остается лишь ехать в Олнвик и забыть всякую надежду. О, если бы он черкнул мне хоть две строчки за своей подписью!

– Миледи, – сказала мисс Клифтон, ставя перед госпожой серебряную чашечку и блюдце с печеньем, – вы получите вести с востока сегодня вечером, причем совсем скоро. Мистер Уорнер в Витрополе и через несколько минут будет у вас.

Приятно было видеть, как внезапный луч радости блеснул на скорбном лице королевы Марии.

– Благодарение небесам! – воскликнула она. – Даже если он привез дурные известия, это лучше мучительной неопределенности, а если добрые – мне ненадолго станет легче.

Пока она говорила, в соседней комнате раздались шаги. В дверь постучали, и вошел мистер Уорнер, закутанный с ног до головы, что диктовала необходимость: будучи узнан на улице, он бы в тот же миг утратил свободу. С рыцарственной преданностью министр встал на одно колено и поцеловал руку, протянутую ему герцогиней. Тревога блеснула в его глазах, когда он поднялся, оглядел королеву и увидел тень скорби на ее дивных чертах, увидел, как истончились и побледнели [конец строки утрачен].

– Ваша светлость чахнет на глазах, – резко проговорил он после того, как с приветствиями было покончено. – Вы изводите себя фантастическими домыслами и воображаете, будто все много хуже, чем на самом деле.

– Хотела бы я, чтобы вы оказались правы, – ответила герцогиня. – Хотела бы я верить, что мои опасения надуманны и я напрасно терзаюсь нервическими страхами. Докажите мне это, мистер Уорнер, и я ваша вечная должница.

Мистер Уорнер не дал прямого ответа. Он два или три раза прошел по комнате, потом сел и заговорил о деле, которое его сюда привело. Оно состояло в том, чтобы перебрать некоторые государственные документы, вверенные заботам королевы в пору ее регентства на время последней Этрейской кампании. Получив документы и необходимые пояснения, Уорнер углубился в бумаги. Герцогиня стояла у окна, глядя на игру золота, зелени и серебра в озаренных солнцем осиновых листьях, но думая совсем о другом. Она гадала, как заговорить о том, что тяжким грузом лежало у нее на сердце. Уорнер не передал ей письма или хотя бы устного сообщения, даже не упомянул имени, которое постоянно звенело в ее ушах. Покуда она ждала в томительном беспокойстве, мистер Уорнер наконец нарушил тишину.