В такой час Заморна, единственный житель своего воздвигаемого города, смотрел (возможно, скрестив руки на груди) на желтую прерию, не ограниченную ничем, кроме бледно-золотистой полоски восточного горизонта; взгляд его выражал не столько печаль, сколько напряженную мысль. Суровость лежала на прекрасном юном челе, словно тень зловещего неба на белом мраморе дворцовой стены, алые губы были сжаты, как если бы вечное молчание наложило на них печать. Черты не выражали никаких сильных переживаний и вообще никаких чувств, кроме глубокой задумчивости, и только по временам мертвенная бледность сменяла обычный румянец щек. Тогда можно было догадаться, что червь грызет его сердце, что некая боль, мучительнее всегдашней, заставила кровь отхлынуть от лица. Однако вскоре краска вновь возвращалась побледневшим ланитам, а когда герцог слегка менял положение и пристальнее всматривался в затуманенный восток или переводил взгляд на тростниковые заросли по берегам Калабара, становилось ясно, что дух его, хотя бы на время, одолел внутреннего мучителя, что политические или военные замыслы взяли верх над горем родителя, теряющего дитя.

Так он сидел однажды вечером, когда внезапно безмолвная площадь огласилась эхом шагов, и из глубокой тени окружающих зданий выступил Розьер[11].

– Ты, Эжен? – спросил хозяин, поднимаясь ему навстречу. – Они приехали?

– Да, милорд, вчера вечером в десять. Всего три кареты: мисс Лори и мистера Сидни, катафалк с телом и коляска гробовщика.

– Довольно, Эжен! А где Эрнест, Эмили и… и… ну, ты меня понял, остальные. – Последнее слово было произнесено с нажимом.

Эжен поклонился:

– Думаю, они приедут завтра, милорд. Его светлость поехал встречать их во Фритаун.

– Его светлость! Так герцог тоже здесь?

– Да, милорд, уже четыре недели. Но не в Уэллсли-Хаусе.

– Странно, что я его не видел.

– Он опасался столкновения. Ангрийская дорога так многолюдна.

Заморна опустил голову и крепко сжал рукою плечо слуги.

– Ты хочешь сказать, – вполголоса проговорил герцог, – что он в окрестностях Витрополя уже четыре недели. Кунштюк следил?

– Да, как рысь, и я тоже, но случая не представилось. Он редко действует напрямик.

– Отлично, – произнес герцог, выпрямляясь. – Я доволен и думаю, что тебе можно доверять. По крайней мере, если бы я хоть на миг заподозрил обратное…

Он сделал паузу и обратил на камердинера грозный, испытующий взгляд, который тот мужественно выдержал.

– Я сказал вам правду, милорд, – ответил слуга, – ибо знаю, что ложь, а по этому поводу особенно, закончится для меня огненной микстурой и свинцовой пилюлей. К тому же обстоятельства свидетельствуют в мою пользу. Он не отважился бы и на малейший шаг, если бы мог, ибо знает, что ваша светлость в силах отплатить ему той же монетой.

И Розьер хохотнул, подмигнув хитрым глазом.

– Молчать! – проговорил Заморна, и голос его был глух, как далекий громовой раскат. – Да как ты смеешь зубоскалить. Отплатить! Не имею такого желания. Нет, если он даст мне повод отплатить, все будет кончено. Его жизнь и моя останутся последними картами в игре, в которую мы так долго играем вместе. Как и когда она кончится? Хотел бы я, чтобы ставки исчезли со стола, а уж чья рука их заберет, мне безразлично.

– Та рука, что их сделала, – произнес другой голос, такой же низкий и глубокий, как у Заморны, однако не ласкающий слух гармонией, а, напротив, царапающий ухо каждым своим звуком.

Герцог не изумился внезапному вторжению. Он отвечал спокойно, не поворачивая головы:

– Да, ей это удастся лучше других. Однако, мой старый друг, выйдите вперед. Я знаю ваш голос, так дайте взглянуть на ваше лицо. Не бойтесь свидетелей. Если нас кто увидит, то разве что летучая мышь или ночная цапля.

– Очень мало их, полагаю, осталось нынче в тростниках Калабара, – отвечал тот же голос, и темная фигура, выступив из-за груды щебня, встала напротив Заморны.

– Кирка, лопата и топор строителя звенят грозным предупреждением для прежних поселенцев этой долины и болотистых берегов, так что теперь между нами и горизонтом едва ли промелькнет хоть одно крыло.

– Кирка и лопата звенят предупреждением еще в одном месте, – промолвил неизвестный. – Нынче ночью в Витрополе копают могилу.

– Склеп открыли, – сказал герцог. – Как сияет фонарь церковного сторожа в тусклом подземном пространстве, легко ли ключ повернулся в заржавленном замке?

– Фонарь церковного сторожа сияет ярко, – ответил незнакомец, – озаряя золото на трех роскошных гробах. Разве рядом с ними не хватит места четвертому? Ключ повернулся как по маслу, и могила завтра утром откроется так же бесшумно. Однако, Заморна, куда положат младенца?

– На грудь матери, – отвечал Заморна сурово и глухо.

– Что ж, положите его туда своими руками, герцог. Она перевернется в гробу, если это сделает кто-нибудь другой. Много ли будет провожающих?

– Вряд ли. Слезы скупо льются над тем, кто прожил всего шесть месяцев.

– Тем лучше. Давайте я расскажу о тех, кто там будет.

– Хватит об этом! – воскликнул Заморна с внезапным гневом, который до сей минуты сдерживал, то ли из уважения к собеседнику, то ли по какой-то иной причине.

– Я умолкну, когда сам сочту нужным, – отвечал его друг. – Мой юный лорд, вы наверняка увидите свою жену, когда посетите ее резиденцию. Вас будут разделять лишь тонкие кедровые доски да бархатный покров. Поднимите их, и леди Флоренс, гордость Запада, предстанет вам во всей красе. Ну, может быть, не совсем, наверняка она слегка поблекла, но даже если глаза ввалились, а щеки обратились в тлен, какое значение это имеет для ее царственного супруга? Его верная любовь не ослабеет от того, что красота, которую он некогда именовал несравненной, слегка увяла.

Приглушенное, но страшное ругательство вырвалось из уст Заморны в ответ на этот сарказм. Пришелец негромко хохотнул и продолжил:

– Воистину, монарх, я удивлюсь, если вы не поговорите с ней лицом к лицу. Она не отшатнулась от вас, когда клала вам на руки своего первенца, неужто вы отшатнетесь от нее, возвращая его назад? Ах, она печально глянет на своего Артура и тихо заплачет, когда он уйдет, как в вечер последнего расставания. Тогда вы слышали ее, но не пожалели, и она осталась сидеть в тишине, покорная своей участи.

Он умолк. Заморна стоял, опершись на большой обтесанный камень. Полная желтая луна висела высоко в спокойном небе, и в ее свете четко вырисовывались черты, бледные, как у могильного привидения. В лице не было ни кровинки, темные волосы на лбу и на висках еще более подчеркивали призрачную белизну осененного ими лица. Глаза, смотрящие прямо вперед, не затуманились слезами, а горели яростным вызовом. В остальном герцог был совершенно спокоен; казалось, он полностью сдерживает гнев, и лишь в глазах просвечивают отблески пламени, которым охвачено все его существо.

– Вы все сказали? – спросил он после нескольких минут обоюдного молчания.

– Да, – отвечал пришелец. – На сегодня вам хватит и этой дозы – переваривайте ее пока на досуге. Так вы помните тот мучительный стон, что едва не заставил вас раскаяться и повернуть назад?

– Помню, – сказал герцог и внезапно улыбнулся. – Отлично помню, но вы ошибаетесь, сударь, если думаете, будто он заставил меня раскаяться, а еще более – если говорите, что я не пожалел Марианну. Ее горе льстило моей гордости, сэр, а потому, безусловно, преобразило мою любовь и мое сочувствие. Коли уж вы так осведомлены, сударь, то должны бы знать, что я так ей и сказал, что в ту ночь я пять часов утешал ее и уговаривал. К рассвету следующего дня она успокоилась и была почти счастлива, ибо поняла, что мои чувства к ней неизменны, что именно глубокая любовь толкнула меня к намеченному шагу. Если бы я позволил ей оставаться со мной, то вскорости возненавидел бы ее – милую, наивную и преданную. От одной этой мысли кровь стыла в моих жилах.

– Что ж, – перебил пришелец, – насколько я понимаю, таким образом вы оправдывали свое поведение.

– Нет, сударь! Я никогда не оправдываюсь перед женщинами! Однако я прибег к этим доводам, чтобы ее успокоить, и горд тем, что они возымели определенное действие. Утром, когда первые лучи солнца заглянули в окно, у которого она в последний раз сидела со мной, они озарили лицо, чьи черты, еще недавно такие скорбные, выражали умиротворенную покорность судьбе. Я осушил ее слезы, и пусть в улыбке, которую вызвало на ее милых губах мое прощальное объятие, сквозила печаль, муки в ней не было. Сударь, вы думаете, будто меня терзает раскаяние. Позвольте вас разочаровать: мне вообще неведомо это чувство.

– Ложь! Ложь! – промолвил неизвестный. – Оно разрывает вам сердце! Этот глухой голос и пепельный цвет лица – свидетели червя неумирающего[12]. Не думайте обмануть меня, Заморна. Я хорошо вас знаю.

– Не так уж хорошо, – отвечал герцог, – или поняли бы, что перемены в моем голосе и лице вызваны не скорбью о жене или сыне, а ненавистью к вам. Да, я любил их глубже, чем могут передать слова. Их безвременный уход, сознаюсь, нанес рану, которую не излечили бы и столетия. Однако, сударь, ненависть сильнее горя в самых крайних его проявлениях, и если в моей жизни случаются минуты, даже часы, когда я забываю скорбеть о мертвых, отвращение к вам не забудется и на миг.

Неизвестный ответил тихим, зловещим смехом, плотнее закутался в плащ и, кивнув Заморне, быстро зашагал прочь.

– Ха! – воскликнул герцог, когда тот пропал из виду. – Жаль, он не задержался еще на минуту. Как ни гадко мне его присутствие, я бы хотел его спросить о состоянии дел. Тайна, заключенная в строках, которые я так часто слышал в отроческие годы и лишь раз после того, как солнце зрелости жарко озарило мой путь, вроде бы понемногу раскрывается.

Когда смерть ледяной рукою

Второй нанесет удар,

Когда земля упокоит

Дарительницу и Дар,

Когда плод увянет до срока,

А розы цветок облетит