В полдень я едва не поймала ускользающее видение. В картинной галерее мой взор привлек портрет Александра. Он ожил, как часто бывает, когда я одна и погружена в раздумья, на глазах обретая плоть и кровь. Его взгляд поразил меня! Печальный, тревожный и повелительный, он взывал ко мне, а я трепетала, потрясенная невероятным сходством. И на меня нахлынули воспоминания! Я что-то обещала ему, давным-давно. Я силилась вспомнить, что именно, но тщетно. Снова и снова всматривалась я в портрет, но изображение вновь стало слабым подобием того, которого я знала и любила, а воспоминания померкли. Но чу, я слышу шаги!


Входит Альфа.


Альфа. Зенобия, вы одна? Что вы здесь делаете? Тут холодно, темно, и до полуночи осталось полчаса.

Зен. Милорд, могу задать вам тот же вопрос.

Альфа. У меня есть причина прийти сюда одному в неурочный час. Как уныло свистит ветер, Зенобия!

Зен. И какова же причина, Альфа?

Альфа. Перенеситесь мысленно на двадцать один год назад, графиня. Вспомните такую же ночь, как сегодня. Вспомните, что обещали тому, кто мертв и погребен и ныне, вероятно, стал прахом.

Зен. Ах, вы пришли, чтобы разрешить загадку! Знайте же, с самого утра я думаю о том обещании, но не помню, что обещала!

Альфа. Так слушайте. Проглядывая сегодня бумаги, забытые в запертом секретере, я обнаружил записку: «Сентября 30-го дня, лета Господня 1834-го, вечер в Элрингтон-Хаусе. Зенобия, Перси и я обсуждали смерть и ее последствия. Мы (я и Зенобия) пообещали, что, если Нортенгерленд умрет раньше нас, мы посетим его склеп и откроем крышку гроба, в котором он пролежал двадцать лет, подверженный тлену». Что скажете, графиня?

Зен. Тайна раскрыта, она навеки сковала льдом мое сердце. Ныне я охотно отвела бы взор от столь отвратительного зрелища – я сказала, отвратительного? Да, так и есть, но в то же время возвышенного, не так ли, Альфа?

Альфа. Зенобия, мне ведомы ваши мысли – вы трепещете и страшитесь. То деяние, что нам предстоит, и впрямь рождает ужас, но не пугайтесь, я буду рядом. Мы исполним то, что обещали.

Зен. Так тому и быть, ибо ныне мало что способно смутить мой дух. Я снова увижу Перси, но никогда более уст моих не озарит улыбка.

Альфа. Решено! Вы императрица среди женщин, Зенобия. Природа ошиблась, поместив душу мужчины в женское обличье. Вот вам моя рука – и за мной!


(Уходят.)


Здесь драматический фрагмент обрывается, и повествование продолжается в форме лирической поэмы.

Алтарь, часовню, неф пройди[66],

Его гробница впереди:

Его гробница! О! едва

Я эти вымолвил слова!

Нет, не для Перси пышный свод,

Парадных лестниц разворот;

Ряды колонн он променял

На этот сумрачный подвал,

Чертог, сиявший в свете дня,

На темный склеп, где нет огня.

Под сводами твоих палат

Ни шаг, ни голос не звучат.

Забытые, они пусты,

Безгласны и мертвы, как ты.

Но дальше; вот и тесный вход.

Здесь прах покоится во сне.

Вокруг полуночных теней

Кружится хоровод.

Но, леди, что вас так страшит?

Я слышу сердца частый стук,

Я вижу, самый легкий звук

Вам душу леденит.

Зачем же так дрожите вы?

Навеки мертвые мертвы.

С тех пор как заглянул сюда

Живой, событий череда

Прошла, прошли года.

Помедлим здесь; глухая тишь,

Туман холодный разве лишь

Сгустится, и о камни плит

Капелью редкой прозвенит,

Или иной невнятный звук

Разбудит отзвуки вокруг,

Растает и замрет.

Порой другие в свой черед:

Ночного ветра резкий зов,

Удары башенных часов

Проникнут в эту глубину,

Едва нарушив тишину,

В которой молча, без дыханья

Лежат умершие созданья!

О Перси! Сей приют ужель

Деяний горделивых цель?

Ты брел, срываясь и скользя –

Куда же привела стезя?

Великий муж! Ты жертва тленья.

Меж тем небесных сфер вращенье

Привычно отмеряет день

И ночь, сменяя свет и тень.

Недвижим ты в своем гробу,

Пока империи судьбу

Вершат под рев военных труб,

В ответ которым с тысяч губ

Из всех концов, со всех сторон

Доносится то вой, то стон.

Там плачут, любят, там скорбят

О множестве своих утрат.

Порой сей шторм бушует там,

Где высится старинный храм,

В котором меж старинных плит

Твой, Перси, хладный прах лежит,

Где, с домом распростясь своим,

Усталый странник-пилигрим,

Склонясь, почтит твой вечный дом,

Прильнув губами и челом.

Порою, откатясь назад,

Грома усталые молчат.

Но вот стране грозит страна,

Вновь пробуждается Война,

И моря бурные валы

Поют чудовищу хвалы,

Твоей стихии грозный рев

Смешав с раскатами громов.

Потоки рек до глубины

Бурлят, к морям устремлены,

Но ты не пробужден!

В полях на мертвеце мертвец,

Холмы окрасились в багрец,

В крови их вечер застает,

Такими видит их восход.

Робким, бледным лучом луны

Кровавые росы озарены.

Ночь не приносит сон и покой

На горы и долы, на брег морской.

В полях резни завывают псицы,

Гремят барабаны, скрипят колесницы –

Твой бестревожен сон!

Твой голос не смирит сенат,

Твои враги не задрожат,

Арфа разбита, голос угас

В стенах, где он гремел не раз.

Призывы, издевки, залпы угроз –

Забвенья поток безвозвратно унес.

Неслышно, бесследно года протекли,

Один за другим исчезая вдали.

Свершенья, и славу, и злые дела

История в вечную книгу внесла.

Святилищем стал твой последний приют,

В тебе и злодея и гения чтут.

Из некогда непроницаемых туч

Сочится теперь восхищения луч.

Не все беспощадное время умчало,

Величие ярче из тьмы воссияло.

О Перси! Могу ли я дерзнуть

В лицо, что скрыто сейчас, взглянуть?

Дерзну ли после стольких дней

Крышку поднять и узреть, что под ней?

Открою ли ужасный вид,

Что ныне ревниво саваном скрыт?

Увижу ль тебя, как в твой смертный час,

Когда солнца последний луч угас,

И я над подушкой твоей в смятенье

Тени смертной следил приближенье

И знал без единого слова и взгляда,

Что бытия угасает лампада,

Что вот и кувшин у ключа разбился,

Что ворот колодезный остановился,

Что золотую повязку порвали

И драгоценный сосуд растоптали.

В таком покое, в такой тишине

Ты отходил, что думалось мне,

Хоть я едва удерживал дрожь,

Что ты наконец теперь отдохнешь.

Но мысль сменилась мыслью иной:

Что плоть, остывая, лежит предо мной;

Что пламенный дух отлетел, как дым,

Оставив величия храм пустым;

Источник жизни иссяк наконец,

Великий Язычник ныне мертвец!

Хранящая образ его в груди,

Леди, к супругу теперь подойди:

Пока не угаснет в лампаде пламя,

Лик Перси вновь предстанет пред нами!

(Поднимает крышку гроба, занавес падает.)


Наконец-то герцогиня Заморна исполнила свое предназначение! В истинном, бравурном ангрийском духе. Ее подданные ликуют – и готовы носить королеву на руках. Ангрийцам по душе все необыкновенное, ангрийское – значит особенное. И все, что происходит в Ангрии, должно нести на себе отпечаток величия, тем паче когда дело касается короля. Что ж, им не на что роптать, они получили то, чего хотели, и с лихвой.

Пятого октября 1834 года около полудня я сидел в парадной гостиной дворца «Джулия» (новой резиденции генерала Торнтона в Андрианополе, любезно названной в честь леди Сидни) и смотрел, как жгучие солнечные лучи играют на поверхности стремительного Калабара и беломраморных строений на его берегах, а суетливые суда встают на якорь или, напротив, распускают паруса, пускаясь в плавание по его неспокойным водам.

Внезапно окно рядом со мной содрогнулось от громового раската, о происхождении которого я мог только гадать. Спустя мгновение звук повторился вновь, но теперь я узнал в нем дружный звон колоколов. Звонили в соборе Святой Троицы, в церквях Святого Авдиила, Святого Иоанна, Святого Киприана и церкви Апокалипсиса. Двенадцать ударов – и вот стройный перезвон распался на множество отдельных созвучий, и они мощно взмыли в безоблачное небо, наполнив воздух такими нежными и сладостными переливами, что я воскликнул: «Ура!» – и устремился вон из дворца. Горожане уже заполнили улицы. Уму непостижимо, как им удалось собраться так скоро! Все говорили громко, перебивая друг друга, работали локтями, торя путь в толпе с таким воодушевлением, словно от этого зависела их жизнь. Все разговоры сводились к одному: «сын или дочь, дочь или сын» – главной темой, что управляла хаосом звуков вокруг.

– Что-то случилось? – спросил я у приземистого толстяка, оказавшегося моим соседом.

– Случилось! – воскликнул тот. – Наша славная королева – храни ее Господь! – исполнила долг перед мужем, королем и страной, произведя на свет дитя! Сына или дочку, нам неведомо, но двое гвардейцев только что проскакали по Парламент-стрит к батареям. Десять выстрелов, если родился сын, пять – если дочь. Да нет, какая дочь, сын, конечно же, сын! – И с этим характерным заявлением ангриец круто повернулся.

Батареи на восточном берегу Калабара хорошо просматривались от дворца. Туда были обращены все взоры. И вскоре ощетинившийся пушками берег извергнул вспышку, дым и грохот, приветствуя царственное дитя. Второй, третий, четвертый, пятый. Город затаил дыхание. Когда шестой выстрел прогремел над речной волной, радостная весть прокатилась от дворца «Джулия» по Парламент-стрит, Парламент-стрит нес ее Адриановой дороге, Адрианова дорога сообщала Дворцовой площади, Дворцовая площадь неистовствовала, передавая новость причалам, набережной и Нортенгерленд-террас. Весь Адрианополь взорвался в приступе ликования. Десять условленных выстрелов произвела батарея восточного берега, а спустя шесть или семь минут, к всеобщему изумлению, ей ответила батарея западного. Над городом снова гремели выстрелы, ровно десять.