Село окутало вечерние сумерки. Зайнаб сидит перед небольшим квадратом окна сакли. На подоконнике едва тлеет керосиновая лампа. У нее глаза неожиданно зажглись огнем, губы растянулись в улыбке. Перед ее глазами ожила животрепещущая картина из прошлой жизни. Они с Муслимом в сумерках любила встречаться за их сеновалом, окруженным со всех сторон старыми грушевыми деревьями. Там можно было прятаться от самых любопытных глаз. Они сидели, обнявшись, строя планы на будущее. Он говорил ей волнующие слова, признавался в любви, давал ей имена разных цветов, сравнивал ее красоту с красотой солнца, луны. Это были такие счастливые мгновения из их жизни, что от огромного счастья она рассмеялась. Это был первый смех Зайнаб за последние шесть лет. Тогда она со свидания пришла далеко за полночь уставшая, но счастливая, наполненная счастьем. Отцу объяснила, что задержалась на девичнике у подружки. Отец не отчитал ее, только попросил впредь быть более рассудительной. Она, благодарная отцу, не успела раздеться и лечь в постель, как заснула крепким сладким сном.

Тогда знала бы Зайнаб, что злой рок разлучит ее с Муслимом, она бы в ту ночь его на спине увезла за тридевять земель.

***

На востоке еле заметно забрезжила утренняя заря. За темными окошками сакли, в свете тускло мерцающего огня очага, редкие прохожие видели тень Зайнаб, которая отражалась на противоположной стороне стены. Зайнаб вздрогнула и шерстяная турецкая шаль, подарок Муслима, соскользнула с головы на плечи. Руки плетьми лежат на оттекших коленях. На ее уставшем лице мерцал еле заметный язычок пламени. Под глазами видны резко выделяющиеся на бледной коже лица темные круги. Они припухли от слез. Ее истерзанное сердце давно не получало элементарного человеческого тепла. Она в последнее время от тоски и одиночества стала очень нервной, издерганной. Она, как лодка застигнутая бурей далеко в море, из последних сил выбиралась из всепоглащающей воронки. Если сейчас же не успокоится море, она ее засосет в свои глубины и больше никогда не всплывет.

Все, кто хорошо знает Зайнаб, единственный выход из создавшегося положения видели в ее замужестве. Они ей предлагали то одного, то другого жениха. Но Зайнаб не соглашалась. Она не верила тому, чтобы кто — либо из мужчин с семью голодными братьями на шее согласится на ней жениться. Она в своем решении была непреклонна. Ее, застигнутую в такие тяжелые грани жизни, никто из доброжелателей не видел со слезами на глазах или упрекающую свою судьбу. «Лучше умру, — думала она, — чем кто-либо из недругов увидит меня униженно плачущей, беззащитной».

Знали бы доброжелатели, как ее изо дня в день после полночи начинают терзать муки одиночества. Она, чтобы не пугать братьев, закрывалась в коровнике и плакала. Знали бы ее друзья и недруги, какие мысли мучают ее. Ее причитания, вытягивающие душу, были бесконечны, как завывания ветра в горах в зимнюю стужу, как проливные осенние дожди. От этого одиночного плача в ночи жуткая дрожь пробегала по телу. Только самые выносливые сельчане выдерживали ее стенания. Они затыкали уши, чтобы ее не слышать, чтобы не ужасаться. В причитаниях она звала к себе отца и жениха, жаловалась на свою тяжелую судьбу, боль сердца, одиночество. Ее причитания, жалобы были нескончаемы, как вой одинокой волчицы в зимнюю стужу, как завывания ветра над бурлящими водами Седого Каспия.

Ее ночные причитания, стоны истерзанного сердца, слова, как молитвы, как заговоры, хватали за душу. Сердобольных, слабовольных женщин они доводили до исступления. А когда к ее вою присоединялись все дворовые собаки села, от их магического воздействия замирало все живое в селении. Этот импровизированный оркестр, устроенный человеком и собаками, переворачивал души людей. Она своими стенаниями разбивала сердца людей как ледяные осколки. Эти причитания западали им в сердца, они воспринимались ими как молитвы. Они, как песни-причитания страждущей девушки по любимому, запоминались людьми, передавались с языка на язык.

Горькие были эти плачи, горше плачей всех женщин на свете! Она в своих причитаниях жаловалась, как враги ее слепого отца, виртуозного чунгуриста, ашуга, казнили темной ночью; как горячая пуля, пущенная из-за угла, лишила жизни суженого; как ее глаза слепнут от горя; как дрожат ее целомудренные губы; как теряют цвет, красоту ее бархатистые щеки; как лишается свежести ее лебединая шея. С некоторых пор ее песни-плачи, как молитвы, как символы стойкости, преданности горской девушки любимому по округу передаются от влюбленной к влюбленному.

Дни и ночи пролетали череда за чередой, осень сменялась на зиму, зима на весну, весна на лето — так уходили годы. Она не успела заметить, как выросли братья, как одна за другой вышли замуж ее сверстницы, как у них появляются, взрослеют дети. Только Зайнаб оставалась одна, она всегда молчалива, неизменна, холодна. Она жила, забитая горем, покинутая любимым. Она стала узницей судьбы, холодным туманом, затерянным в бескрайних прикаспийских низинах. Она не видела выхода из мрака тумана. Ей казалось, за этим туманом сгущается другой туман, он намного холоднее и плотнее первого. Она стала похожа на струну, каким-то образом одиноко сохранившуюся на чунгуре, по ночам на ветру издающую душераздирающие стоны, похожа на горькую песню, замершую на кончике клюва лебедя, похожа на одинокую звезду, сошедшую со своей орбиты…

На первый взгляд казалось, что Зайнаб навсегда замкнулась в себе, что она забыла человеческий язык, что ее сердце замерло, что она стала бесчувственной, безразличной ко всему. Знали бы люди, какие страсти, какое пламенное, трепетное сердце бьется в ее груди! Нет, она казалась холодной, дерзкой только тем, кто ее не знал, бесчувственной только тем, кто не любил, потерявшей интерес ко всему, только тем, кто никогда по-настоящему не жил. Видели бы они, когда она на проселочной тропе случайно столкнется с молодым мужчиной, как вздрагивает ее сердце, как оно начинает скакать. Тогда у нее где-то там, внутри, в животе, пониже живота, вспыхивала противная дрожь; она постепенно поднималась по утробе, через кровеносные сосуды передавалась по рукам, ногам, поднималась выше, закрадывалась под сердце, тревожа его, бурля в нем кровь. Она подползала к сердцу, ударяя ее током, от него по всему телу передавался непонятный волнующий огонь, раздуваемый всколыхнувшими в жилах многочисленными искорками. Она назвала эту силу, волнующую ее плоть, змеем-искусителем. Она расползалась по всем разветвлениям кровеносных сосудов. Вздрагивая от каждого удара, свирепея, змея проталкивалась по кровеносным сосудам, проложенным во все направления тела: в ноги, в живот, повыше живота, будоража и воспламеняя ее. Она острыми и ядовитыми клыками впивалось в ее плоть, стараясь больнее ужалить. Она извивалось тугими кольцами, проталкивалась вперед, стараясь выбраться на грудь, хватая алчными устами ее две трепещущие вершины с острыми коричными сосцами. Она обвивалась вокруг ее талии тугими кольцами, впивалась в сосцы и высасывала из них то, чего она страшно стеснялась. Вот сейчас, она грубо схватит ее за волосы, повалит на землю, затаскает на тавлинский тулуп, лежащий у очага, подомнет под собой и будет ласкать до утра, до потери пульса.

Зайнаб могла не осознать, что к этой весне она созрела как женщина, что она попала в кабалу своих природных желаний? Она могла не понимать, что ей нужен мужчина, что от нее природа требует то, что требует от созревшей для продолжения рода женщины. Она была виновата тем, что молодость, ее перезревшая плоть добиваются всего лишь элементарного удовлетворения природных потребностей, испытания счастья материнства.

Зайнаб как бы себя ни истязала, как бы ни вытравливала из себя природные инстинкты, заложенные в генах, женское начало, молодость брали свое. Эти желания, вышедшие из-под ее контроля, доводили ее до исступления, до умопомрачения. Небесами она уготована была быть женщиной, желанной женщиной. Это природное материнское начало предопределено сверху, божьей волей. Оно, независимо от ее воли и желания, управляли ее сердцем, ее плотью.

Ее глаза, полные тоски, были спрятаны под чадрой длинных пушистых ресниц. В ее груди кипела кровь, в огромных глазах горела буйная, неподдающаяся ей, неуправляемая ею страсть. Контуры ее тонкого, бледного, красиво очерченного лица, красивых тугих губ, слегка раскрывающихся алыми розами, страстных, желанных, отображали целостность ее натуры. Гладкая и шелковистая кожа высоких скул, матовость щек, красиво очерченный, слегка приподнятый подбородок, высокая лебединая шея, тонкая игра света и теней на овале лица делали ее неподражаемой. Ее подтянутое белое, как мрамор тело, снежно-белая кожа лица, шеи, упрятанные под тонкой и облегающей черной кофточкой, тугие высокие с выпирающими сосцами груди, прямые длинные икристые ноги поражали любого ценителя женской красоты.

Буйный нрав, непокорный, неподдающийся грубости характер, горячая, как у дикой необъезженной кобылы кровь, вместе с тем отзывчивость, готовность на самопожертвование ради родного человека — все это возвышало Зайнаб над другими женщинами. За это ее боялись, вместе с тем уважали и отчуждали многие мужчины.

Зайнаб не помнит, когда она стала нетерпеливой и одновременно очень требовательной и неуступчивой мужчине. Упрямство в ней было заложено с самого рождения. Но нетерпеливой и неуступчивой она стала, скорее всего, после гибели любимого. Когда ее начинало волновать присутствие сильного и молодого мужчины, сердце начинало бешено подпрыгивать, а буйная кровь в кровеносных сосудах мгновенно закипать. Она, толчками поднималась из глубин сердца, туго заполняя кровеносные сосуды, горячими волнами устремлялась во все части тела: в купола туго выпирающихся грудей, сонные артерии, в сонные артерии высокой лебединой шеи, к бледным вискам, к рдеющим щекам; она волнами пульсировала на губах, доводя ее до истомы, до умопомрачения.

Она не могла не осознавать, что ее женская природа нуждается в мужском удовлетворении, а не в умерщвлении своей плоти, что она давно готова стать матерью. Она не могла не додуматься, что в ней проснулся инстинкт материнства, жажда продолжения рода, что потребность любви восстала против нее. Она не могла не догадаться, что в ней закипела, взбунтовалась молодая, девичья кровь, кровь, жаждущая удовлетворения, что против нее в облике змея-искусителя восстали все гены, требующие продолжение рода.