После выступления регента прозвучал национальный гимн.

Жена лесника Агнешка схватила мужа, только что вошедшего в дом, за рукав тулупа и заглянула в лицо:

— Отец, отец, ты слышал? Что будет-то, отец? Ты слышал, что объявил господин адмирал? Будет война?

— А куда она денется? — сдернув шапку, Золтан в сердцах бросил её на стол перед окном. — Немец плохо, а те, которые в Румынии и Сербии теперь, — он махнул рукой куда-то на восток, — те ещё хуже. Будут утюжить друг дружку, от нас мокрого места не останется. Что-то не верю я, чтобы Гитлер вот так раз и убрался сразу, как только наш адмирал по радио выступит. Эх, думал, отвоевался уже, а, видно, ещё придется, — отвернулся, набивая трубку самодельным табаком из сушеного яблочного листа.

— Я тебя в армию не пущу, — Агнешка вцепилась ему руками в плечи. — Ты так и знай. Говорила уже. На кого Марию, внучат своих бросишь?

— А я и не иду, — Золтан только дернул плечом. — Отцепись. Кто меня берет-то? Старый уже. Только не думай, что мы с тобой в лесу отсидимся. Как начнут тут палить, от дома только щепки останутся да пепелище. Землянку в лесу рыть придется. И питаться, чем попало. Да пострелять и в тех, и в этих, старое вспомнить, чтоб они тебя вперед не постреляли. Вот такие, мать, дела…

— О, Дева Мария, за что же это? — Агнешка бросилась в угол комнаты и упала на колени перед распятием. Стукнула дверь. Потом, со звоном ударившись об пол, упала банка. Золтан обернулся. Дочь Мария стояла на пороге небольшого чулана, прижимая к себе сыновей, перед ней на полу лежала разбитая банка моченой ежевики, всё содержимое вылилось из неё и растекалось темно-фиолетовой лужей.

— Вот убирай теперь, — Золтан взял шапку со стола и, недовольно взглянув на дочь, направился к входной двери. — Собирали, собирали всё лето, запасы делали, а она вот взяла и грохнула. Ну, война, что она впервой, что ли? Переживем. Как-нибудь переживем. Постараемся.

Он вышел на крыльцо, сел на ступени, скрутил папироску, чиркнул спичкой, одной, другой — ломались.

— Отсырели, — покачал головой.

Наконец огонек загорелся, Золтан наклонил голову, прикуривая. Два тетерева заухали на сосновой ветке рядом с домом. Вдруг где-то вдалеке послышались выстрелы. Птицы, испуганно вспорхнув, разлетелись. Золтан встал. Наступила пронзительная, тревожная тишина. Только было слышно, как падают, шурша, пожухлые листья с деревьев. Всё замерло.

* * *

Граф Эстерхази вошел к Хорти с очередным докладом спустя час после выступления адмирала по радио:

— Ваше воззвание вызвало в городе необычное оживление, ваше высокопревосходительство. После оглашения декларации люди выходят на улицы Будапешта, они радуются, обнимают друг друга. Образуются стихийные шествия, с приветствиями в честь мира и стран антигитлеровской коалиции. На приемных пунктах множество людей желают вступить в армию, чтобы принести пользу своей стране. Везде необыкновенный патриотический подъем. Это один из самых прекрасных дней в истории Венгрии.

— Боюсь, что он окажется и самым трагическим, — ответил адмирал, вздохнув. — Вот сообщение, которое мне только что передал генерал Вереш, — он взял со стола бумагу и протянул её Эстерхази. — Ознакомьтесь. Более шестисот немецких танков, окружив город, уже вошли на окраины и движутся к центру. Люди, живущие в этих районах, венгерская полиция, военные, находящиеся там, оказывают им сопротивление, несколько танков горит, но это только ещё больше разозлит Гитлера. Силы неравные. Я отдал приказ военным и полицейским вернуться в казармы. Не разоружаться, но и не вступать в противоборство. Всех гражданских лиц отправить по домам. Никому носа не совать на улицу. Все манифестации прекратить немедленно. Я счастлив от того, что народ оказал поддержку моему решению, но пока надо проявить выдержку, надо дождаться союзников. Иначе нас просто всех передавят как цыплят. Все имеющиеся у нас силы сосредоточить на охране телефонного узла, радиостанции, стратегических объектов. Здесь, в Буде, пусть останутся только триста гонведов гвардии, всех остальных военных распределить по объектам. Я уже послал в Москву просьбу ускорить выступление советских войск с целью скорейшего продвижения к Будапешту, — сообщил он. — Я прошу их рассмотреть вопрос о высадке парашютного десанта. Также я послал две радиограммы Черчиллю с описанием событий и просьбой воздействовать на Москву. Всё это надо объяснить людям по радио, Эстерхази, — приказал он графу, — надо, чтобы люди понимали, сами мы ничего не можем сделать, надо сберечь силы и ждать помощи. Помощь придет скоро.

— Я немедленно займусь этим, — Эстерхази поспешно вышел из кабинета.

Как только дверь за ним закрылась, Хорти тяжело опустился в рабочее кресло.

— Помощь не придет, — сказал он грустно. — Я сам ещё надеюсь, но разумом понимаю, что мы обречены.

— Почему? — Маренн с тревогой взглянула на него. — Вы получили какие-то сообщения из Москвы, ваше высокопревосходительство?

— Напротив, я не получил ничего. Ситуация крайне напряженная, я сделал всё, что мог, но они молчат. Они наблюдают, что будет с нами дальше. За последние несколько часов делегации в Москве, несмотря на все мои требования, не удалось встретиться ни с одним советским начальником, их словно не слышат. Вы считаете, это случайно? — Хорти взглянул на Маренн, она пожала плечами. — Вовсе нет. И Черчилль молчит тоже. Ему стыдно признаться, что он снова проиграл. Хитрый византиец Сталин обманул его. Он заманил его в ловушку, а вместе с ним — и нас. Черчилль отдал Советам Югославию, в надежде, что они уступят ему Венгрию. Но Сталин — большевик, безбожник, а значит, зверь. И у него зверские аппетиты, и он подчиняется только инстинкту, инстинкту завоевания, расширения территории. Зверю не знакомо слово честь. Он лишь удовлетворяет свой аппетит и никогда не насыщается, он всегда чувствует голод. Но он хитер, он со звериным чутьем чувствует, на каких струнах стоит поиграть, чтобы добиться от союзников того, что ему надо, и он играет — гуманизм, свобода, ценность человеческой жизни. Они научились всё это использовать в пропаганде, хотя сами не ставят ни в грош. Сталину плевать на гуманизм, на человеческие жизни, на судьбу венгерского народа. Он хочет, чтобы его пролетарское отечество расширялось, чтобы оно подминало под себя всё новые страны, лишая их национальной самобытности и культуры. Этот зверь всё поедает и поедает. Он сожрет всю Европу, если его не остановят. И дотянется до Америки. Они тоже слышали мое выступление, и ничего не сделали, до сих пор ничем не поддержали меня, хотя обещали. Даже не прислали короткого сообщения — молчание. Они знают, что шестьсот танков стоят на подступах к городу и что у нас ничтожные силы, чтобы противостоять им. Они поступят с нами так же, как поступили с Варшавой. Они также обещали полякам помощь, но не сдвинулись с места, пока восстание не было подавлено. Только потом они двинулись вперед, когда гитлеровцы подавили восстание, утопили его в крови, то есть сделали для них грязную работу, они выкурили гитлеровцев, чтобы насадить в Польше свою коммунистическую власть. То же самое они хотят сделать и с Венгрией. Они двинутся вперед, но только после того, как я, скорее всего, буду мертв, мой сын тоже будет мертв, и не исключено, мои внуки, — голос Хорти дрогнул, — все мои помощники арестованы, а Будапешт захвачен нацистами. Тогда они устроят здесь бойню, как в Варшаве. Разрушат всё, всю нашу прежнюю жизнь. И на её издыхающих останках водрузят свое красное знамя, это будет началом их социалистической Венгрии, о которой они мечтают. Сталин и Гитлер — это две стороны одной медали, я всегда знал это, — Хорти опустил голову. — Но у меня не было выбора. Я надеялся на Черчилля, но он опять просчитался. И сейчас не может признать этого, надеется на что-то, хотя всё исключительно ясно. Сталин и Гитлер уничтожат старую Европу, они превратят в пепел её старинные города, уничтожат старую европейскую культуру. Гитлер, конечно, не выдержит, он рухнет, и за собой в пропасть потащит Германию, с которой большевики покончат навсегда, как с единым европейским государством, или, во всяком случае, надолго. А в Венгрию притащат этого журналистишку Бела Куна или кого-то из его красной гвардии, если как я слышал, самого его расстреляли перед войной. Они приведут их к власти, чтобы они строили здесь социализм. Я даже счастлив, что я достаточно стар и, скорее всего, умру, не увидев всего этого. Мои сыновья погибли, точнее, один сын погиб, а второй — вот-вот погибнет, нацисты так просто не выпустят его. Но мне жаль внуков. Что выпадет им? Какие ещё страдания? Разве мы недостаточно страдали и ничем не заслужили им лучшей жизни? Я не сомневаюсь в существовании Бога, я всегда был верным христианином, так меня воспитали, но, стоя на пороге смерти, я не могу не спросить, за что? Не меня, не сыновей — внуков? Теперь Черчиллю придется побороться со Сталиным за Вену. Возможно, жертва Будапешта спасет Вену, как это не раз случалось в истории. Они неразрывно связаны. Я верю в это. Черчиллю придется побороться за Австрию, если он не хочет абсолютно потерять влияние на Балканах. Он учтет наш печальный опыт.

— Так вы не надеетесь на Сталина? На его помощь? — осторожно спросила Маренн, она была потрясена признанием адмирала, сама она даже не задумывалась над тем, что русские могли обмануть Черчилля и Хорти, а это значит, Шелленберга, ему тоже теперь угрожала опасность.

— Нет. Нисколько не надеюсь, — ответил Хорти весьма уверенно. — Нельзя доверяться дьяволу, как говорит граф Эстерхази, в каком бы обличии он не предстал. Я помнил об этом, даже когда посылал делегацию в Москву, — он грустно улыбнулся. — Делегацию к дьяволу. Но у меня не было другого выхода. Не было выхода, — повторил он. — Спасая Венгрию, я балансировал между ними, Гитлером и Сталиным. Сколько мог. Но кажется, пришел конец.

Адмирал встал и подошел к окну. Срывая пожелтевшие листья с деревьев, над Будой дул холодный, пронзительный ветер.