Ситуация лишь усугубилась осенью сорок третьего года, когда Скорцени сумел освободить Муссолини, арестованного итальянцами, и привезти к фюреру. Вот тогда Отто узнал настоящую славу — кто только ни восхвалял его, начиная от впечатлительных юных дам вроде племянницы Шахта, и заканчивая самим фюрером, который был очень доволен. Всё это, несомненно, вскружило голову Отто, сделало тщеславным, и Маренн немедленно почувствовала произошедшие изменения на себе. Слава, всеобщее почитание оказались для Скорцени привлекательнее, чем сама Маренн, которая ещё недавно была самой долгожданной, самой радостной его наградой.

Приёмный отец Маренн в своё время променял её на Францию, и пусть дочь не смогла простить его сразу, но со временем простила. А вот Скорцени променял Маренн даже не на славу — потому что все его мелкие подвиги не могли сравниться со славой маршала Фоша — Отто стал ценить любимую женщину меньше, чем он ценил одобрение так называемой «элиты рейха». Её и элитой-то назвать было сложно!

Маренн понимала, что рано или поздно Отто изменит ей — уж больно много женского внимания сосредоточилось вокруг него — и она не дала ему возможности сделать это первым. Почувствовав, что его предательство неизбежно, Маренн сама сделала первый шаг — ответила на чувства Вальтера, приехала к нему в Гедесберг и провела с ним ночь, хотя знала, что Скорцени ждет её дома.

Зачем? Она и сама толком не понимала своих мотивов. Испугалась, что те женщины, которые стаями окружали Отто, намного моложе? Да. Испугалась оказаться брошенной? Да, ведь как раз накануне, после гибели Штефана, когда Скорцени в тысячный раз завел с ней разговор о том, что желал более всего, об их общем ребенке, она ответила, что Штефан был её единственным сыном, и другого быть не может. Маренн лишь после осознала, что любая женщина или девица из тех, которые теперь окружали Отто и восхищались им, легко могла воплотить это его желание, причём с радостью.

Да, было страшно быть брошенной. Всё это имело значение. Но в то же время Маренн помнила ужасное событие под Москвой, помнила, что Отто не посчитался с ней, причём не в пустяшном вопросе. Он заживо сжёг людей!!! А значит, в другой раз мог бы не посчитаться не только с её мнением, но и с её жизнью. Вполне даже мог бы не посчитаться, легко. Рожать ребёнка от такого человека Маренн не могла, но и бросить Отто не имела сил. Возможно, поэтому она первой совершила шаг, точнее, полушаг, который поставил их отношения на грань разрыва. Да, она сделала эту… ошибку? Иногда Маренн была готова согласиться, что да. Она даже поделилась своими сомнениями с Мартой, женой Гиммлера, хотя старалась как можно меньше говорить с ней о личном, обоснованно полагая, что рассказанное будет доведено до сведения рейхсфюрера, а это представлялось совсем не желательным. Маренн рассказала Марте о том, что случилось под Москвой, и нисколько не сомневалась, что Марта доложит драгоценному супругу.

Как никому иному Маренн были известны все обращения рейхсфюрера к воинам СС о том, что надо поступать жёстко в военных условиях, сообразно обстоятельствам, поэтому ей очень хотелось знать, как Гиммлер среагирует на её рассказ — что он понимает под жёсткостью и где та грань, которая отделяет жёсткость от жестокости?

Маренн знала, что в большинстве карательных акций на захваченной рейхом территории СССР не принимали участия арийские кадровые части СС, поскольку это считалось вредным для боевого и морального духа. Обходились местными полицаями, которых всегда набиралось в достатке. Как-то Гиммлер даже пошутил на эту тему — мол, в Европе трудно найти такую деревушку, где сосед настолько ненавидит соседа, как это наблюдается в России. «Там просто заживо готовы съесть друг друга — такая варварская разобщенность людей, и часто просто лютая зависть. Даже к мало-мальскому успеху, к новой вещи, к подарку, чуть не до смерти», — говорил рейхсфюрер.

Эти слова отчасти подтверждались историей, которую Маренн услышала от своего сына Штефана, служившего в танковых частях. Он однажды признался ей, что очень удивился, когда увидел, как женщины в каком-то селении недалеко от Смоленска стали драться за французскую пудреницу и вырывали волосы девице, которой его товарищ по экипажу подарил эту вещь. «Я сразу вспомнил, что читал в путевых записках английских моряков-первооткрывателей, — говорил тогда Штефан. — Я читал, что аборигены так же дрались за батистовый платок или за блестящую пуговицу с мундира офицера. Правда, мне товарищи сказали, что ту девушку с пудреницей били не потому, что хотели отнять подарок, а потому, что она его взяла. Мне сказали, что русские ненавидят нас. Поэтому русской девушке нельзя даже взять подарок у немецкого солдата. Её сразу назовут предательницей. Русские — странный народ».

Однако не было ничего странного в том, что рейхсфюрер СС настраивал своих подчиненных использовать наклонности местного населения и заставлять русских уничтожать друг друга. В том числе поощрялось и такое проверенное средство — делать подарки одним, чтобы вызывать ненависть у других. Потому офицеры часто возили с собой вещи, кажущиеся на войне совершенно бесполезными — пудреницы, флакончики с духами, батистовые платки, а также наборы подарочных открыток, карманные часы с музыкой и прочую мелочь.

Тем не менее поступок Скорцени не был одобрен рейхсфюрером. «Сжигать людей живьем — это не занятие для кадрового офицера разведывательного управления, — реакцию Гиммлера до Маренн довёл Шелленберг. — Нельзя принуждать к подобными действиям своих подчиненных».

А что, собственно, ещё мог сказать рейхсфюрер об Отто Скорцени, которым так восхищается Гитлер и от которого была без ума родная сестра Евы! К тому же Отто стал любимчиком прессы и вообще считался примером для многих. Хорошо, что Гиммлер хоть что-то сказал. Конечно, не сказать он не мог, а то Марта, натура чувствительная, подумала бы, что её муж тоже поддерживает подобное. Уж кто-кто, а Маренн знала, что рейхсфюрер — нежнейший муж и отец, на практике склонный к компромиссам, а не к жестокому противостоянию. Потому-то в его обширном и противоречивом хозяйстве уживались и гестапо Мюллера, и грозные дивизии рейха наподобие «Лейбштандарта», и такие мастера террористических и подпольных акций, как Скорцени с Науйоксом, и высочайшие интеллектуалы вроде Шелленберга, и оснащенная по самым передовым стандартам военная медицина, которую формально возглавлял группенфюрер СС Гербхардт, а на деле — сама Маренн.

Скорцени, конечно, не ожидал, что Маренн расскажет кому-то о происшествии в подмосковной деревне. Он, со своей стороны, тоже считал, что Маренн предала его, да ещё проводит ночи с другим мужчиной! Так что была и другая точка зрения, точка зрения Отто — вероятно, тоже правильная.

«И от кого это у меня такой характер? Не от вас ли, ваше величество? — Маренн с улыбкой посмотрела на портрет императрицы Зизи, сверкавший солнечными бликами в зеркале. — Откуда это нежелание покориться? Я готова уйти, убежать, бросить, лишь бы не склонить голову. Эта гордость, вроде не заметная на первый взгляд, но такая несгибаемая, мучительная. Вы хорошо это знали, ваше величество. Вся ваша жизнь прошла в борьбе с тем, что вам насаждали, что вас заставляли делать. Вы желали человечности там, где всегда была только власть. Искали любви там, где иные, многие до вас, удовлетворялись исполнением долга. Мне многое от вас перешло по наследству. Как сказал Отто? „Две императрицы“? Я многое получила от вас по наследству, ваше величество. И не только внешность. Вы не стерпели предательства мужа, когда он подчинился требованиям матери и отнял у вас сына, чтобы отправить его в военное училище, потому что прежде делалось только так. И сам он жил так. И всё. Он не позаботился о ваших чувствах. Он не прислушался к вашим мольбам. Вы почувствовали себя преданной. И ушли от него. И сколько бы лет потом ни прошло, так и не простили, не вернулись, ничто не восстановило прежних теплых отношений. Император Франц Иосиф оставался один, в столице, в окружении воздыхательниц, с которыми он иногда проводил время, но совершенно был к ним равнодушен. Вы скитались по миру, лишь бы не ехать в Вену, где вас ждало всё то же самое — властная свекровь, несгибаемая традиция, предательское молчание императора. Зло было совершено, и оно привело к упадку могущественную династию, а вас привело к смерти, потому что вы не могли освободиться. У вас не было для этого возможности. Вы были пленницей. Я тоже пленница. И даже не в переносном, прямом смысле. Но я попробую. Хотя и в нашем с Отто случае, зло тоже было совершено. Какой-то роковой шаг, случайный, ведь он не насильник, не варвар, он вполне рациональный и совсем не жестокий человек, способный на любовь, на добро, на нежность. Но зло нашло лазейку и свершилось, и начало действовать неожиданно, безостановочно, быстро. Как трудно ему противостоять…»

* * *

Маренн положила гребень в шкатулку. Опустила голову и на какое-то мгновение забыла о Зизи, о портрете императрицы, отражавшемся в зеркале, и о Гёдёллё.

Отто… его крепкие мускулистые плечи, сильные руки, обнимавшие её, жар поцелуев и ласк, близость тела — все это в одно мгновение вернулось, захватило Маренн, как это бывало в самом начале отношений. Она почувствовала волнение, полное отрешение и увлечение чувством, которое охватывало её, завораживало. Чувства Отто, его страсть к ней — Маренн видела, что они не то что не увяли, а напротив — стали только сильнее. Скорцени понимал, что их отношения на грани разрыва, и старался её удержать, увлечь снова. Он показал ей это прошедшей ночью. Он приехал в Гёдёллё в нарушение приказа, впрочем, зная, что никакого порицания за это не ожидается. Но даже окажись наоборот, он всё равно бы приехал — Маренн была в этом уверена!

Отто не хочет её терять — что, собственно, ещё нужно? Она тоже хочет, чтобы они были вместе и чтобы всё снова стало так, как прежде. Так зачем снова ехать в Гедесберг? Может быть, надо порвать с Шелленбергом, отказаться? Может быть, ей так и сделать, когда она вернется в Берлин?