Розовые трусы манили.

Ты презрительно растягивала слова:

– Меньше двадцатки – не дам. Можешь бежать к своей киске, там все бесплатно. Зачем тебе я? Вперед. Шуруй.

Сказал, что даю пять тысяч. Родная и любимая не даст своему мужчине за пять тысяч? Где это слыхано? Это прецедент! Скандал! Шумиха!

Закричал: отдам все, что есть у меня дома, – семь тысяч. Семь тысяч за секс с будущей женой.

Ты молчала. Я повторял и повторял – семь, семь, семь тысяч.

Ты перебила:

– И потом месяц ко мне не подходишь, понял?

– Поня-я-я-я-я-я-я-л-л-л!

– Да убери ты руки! Ручищи тянет свои. Дай в туалет сходить…

Ты не захотела идти со мной в клуб на двух поэтесс – на Белку и Стрелку. Они всегда читали только вдвоем – по очереди и на два голоса.

На самом деле это были две томные длинноножки, с хорошенькими чертами и очертаниями. Никто не знал, хороши ли их стихи. До таких мыслей и разговоров не доходило. Все останавливалось на чертах и очертаниях.

Ты сказала, что не пойдешь на этих двух мандесс, к тому же в зале наверняка накурено, и Бастрыкин пьет литр за литром пиво, а это тебя выводит. Я сказал, что Бастрыкин не пойдет, что у него свидание, но ты не соглашалась все равно, ты краснела и кашляла, рассматривая что-то в подгоревшем омлете. Полотенце-обмотка с головы твоей все время сползало, и ты с раздражением его поправляла.

Я спокойно пил чай и говорил, что схожу один, ничего. Послушаю поэтесс и приду. Ты стала расспрашивать меня, а чего я там не слышал – ведь не Цветаева же с Ахматовой выступают, а всего лишь две мрачные шлюхи, носящие к тому же собачьи клички. Ты вертела омлет туда-сюда, с боку на бок и искренне не могла понять – как это женщины могут взять себе собачьи клички. Тебя не впечатлил мой ответ, что те собаки были героинями. Ты сказала, что и поэзия у них наверняка тоже собачья и в зале одни кобели будут сидеть. Я сделал небольшую ремарку: многие из кобелей будут со своими сучками, дабы не высовывать длинные языки на Белку и Стрелку. То есть я намекнул тебе, что лучше бы тебе пойти со мной. Но ты мяла омлет с ненавистью, будто его приготовили Белка со Стрелкой в четыре руки, читая при этом свои собачьи стихи. И громко дышала. И глаз у тебя стал как у воблы, как всегда в моменты душевной яичницы.

Допил чай и пошел натягивать джинсы, а ты оставила омлет и стала ходить рядом – подбирать несуществующий мусор, поправлять несуществующие складки на одеяле, вытирать несуществующую пыль с подоконника. И смотрела, смотрела стеклянным холодным глазом как-то сбоку, не прямо. Смотрела не на меня, а рядом со мной, как бы чертя невидимую клетку, заворачивая меня в кокон. И ты спрашивала, а нравится ли мне, как Белка и Стрелка двигают ногами во время чтения стихов. Я сказал, что никогда не замечал, двигают ли. Но ты спросила, а нравится ли мне, как они оголяют свои груди в поэтическом экстазе (ты видела фото в соцсетях). Я сказал, что раньше как-то не замечал, но вот сегодня обращу внимание.

Ты убежала в кухню и стала греметь там чем-то железным обо что-то железное. Ты кричала с кухни, что и вообще мы договаривались друг без друга никуда не ходить. Ты говорила все громче, пока не разревелась и не начала кричать, что у меня в соцсетях одни шлюхи, что я вечно общаюсь с ними, что приглашаю их на свидания, что улыбаюсь им, что хожу перед ними, гарцую, что тварь и подонок.

И я, конечно, завелся.

Сам не заметил, как уже орал на тебя, говорил, что тебе пишут стихи какие-то школьные друзья, которые не друзья давно, а пузатые похотливые инженеры. И еще там что-то орал в этом же духе. Ты орала, что я трахаю девочек на концертах «Нижних земель». Я же сказал тебе, что девочки те давно стали мамами. Ты не поверила, выбросила омлет в раковину, туда же швырнула сковородку, повернулась, сорвала тряпку с головы и с наслаждением, с каким-то лисьим облизыванием каждого слова, с поганеньким таким прищуром стала говорить, чтобы я после выступления обязательно попросил себе в подарок трусики Белки и Стрелки. Ты мяукала: скажи им, я вас слушал, Белочка и Стрелочка, и теперь вы просто обязаны отдать мне свои трусики, обе. А ну снимайте прямо тут – и отдавайте. Это будет последним аккордом выступления. И вообще – возьмите за правило – приз после чтения стихов, каждый раз приз! Трусы Белки и Стрелки самому внимательному слушателю! А кто это? Кто самый внимательный, как мы узнаем? Конечно, по овациям зала! Посмотрите, вот сидит мужчинно, он слушал внимательнее всех?! Хлопки, крики, свист. Но нет, недостаточно. Мало. Не видать ему трусов двух собачьих поэтесс. О, смотрите! Какой красавец, какие трицепсы! Он слушал внимательно? Свист, крики, хлопки. Не-е-е-т, это не он. Не дадим ему трусы, огненно-священное кружево наше. А это? Кто это? Боже! Это же сам Сергеев, писатель и музыкант, красавец и умница, дамский любимец, тончайшей организации личность! Он? Может, он слушал внимательнее всех? А? Овации! Крики одобрения! Осклизлые причмокивания! Ну конечно! Конечно! Конечно же! Вот кому мы отдадим свои трусики. Музыку, музыку нам! Самую эротичную, что есть! Ты задыхалась, глотала слова, но продолжала. Я смотрел и слушал открыв рот, словно в театре.

– И вот… Белка и Стрелка подползают к Сергееву, томно высовывают языки, трогают его за ноги и руки, облизывают щеки. Садятся на колени по очереди, потом целуют друг друга. Они же у тебя лесбиянки еще, да? Собаки-то эти? Да-а-а, наверняка-а-а. А Сергеев весь в кайфе, весь растекся, весь стал такой… скользкий, мерзкий, как гадина, червяк, мокрица, паук… Да, о да, еле дышит Сергеев, великий писатель и музыкант. И вот – кульминация. Фанфары! Светят фары! Орут моторы, и все ликуют! Белка и Стрелка, покачивая бедрами, лезут под свои мини-юбки из дешевого трикотажа, виляют медленно задницами и снимают, снимают, снимают потихоньку трусы свои кружевные, с естественным поэтическим ароматом, с привкусом гениальности и индивидуального стиля… снимают, снимают, снимают… – ты выгнулась, облизала губы, кинулась на меня, стала колотить кулачками по макушке, плечам и по лбу и все кричала: – И по роже, по роже, по роже, по роже! Хочешь их трусов, да? Хочешь, да?

Моих тебе мало? Хочешь собачьих, сучьих-вонючих, хочешь?! Беги, пошел, вон из дому и ни костей тебе, ни мяса, ни нового поводка! Беги, псенок, беги. Смотри только блох мне домой не натаскай…

Мне захотелось зарычать, залаять и прокусить тебе правую булку, но что-то перемкнуло внутри головы, и я просто ушел на двух человеческих ногах.

Ушел, чтобы вернуться через три дня и три ночи. Вернуться без крови. Вернуться с сухим и полусладким (примерно напополам) вместо нее.

Белку и Стрелку в те дни я так и не увидел.

Что-то странное в тебе шевельнулось тогда. Ты захотела чего-то нового. И недобрый старый знакомый принес мне это новое-веселое. Ты в тот день словно играла в саму себя, таскала себя по дому, словно куклу. Все жеманничала, стреляла глазами по стенам, таинственно похихикивала, пела идиотские песни.

Мы откушали с тобой нового-веселого напополам. И тебя потянуло за руль. Ты просто открыла дверь машинки и упала на сиденье – смазанная улыбка, блестящие глаза. Я волновался за тебя, хотя и сам становился все веселее и глупее. Мы поехали в квартиру к моему отцу, туда, где случился наш неудачный первый раз.

Казалось, ты ехала во сне. Мы чудом избегали столкновений. И ты… во всем черном, с карими глазами… Я смотрел на тебя, не в силах не смотреть. Черты твои становились все величественнее, все мудрее. Изо рта вырывался уже не смех, а снисходительный хохот над всем сущим. Ты уже не просто крутила руль, ты управляла бытием этими тонкими ручками. Поворот вправо – и все пространство смещается, наклоняется, налетают один на другой дома и тротуары. Поворот влево – и стаи ворон заваливаются, не летят, а сыпятся вниз, смешиваясь в падении с детьми в разноцветных шарфиках и подвыпившими работягами.

Твой взгляд разгоняет встречные машины, каждое движение заставляет мир содрогнуться, выйти из себя. Где едем мы? Это лес, двор или небо? Дома и деревья перемешались с облаками, кто-то на велосипеде промчался по капоту машинки. Только я проводил велосипед взглядом, откуда-то вынырнул гигантский воздушный шарик и тут же взорвался.

Ты все смеялась. От этого лопался асфальт и панельные пятиэтажки покрывались трещинами. Ты включила радио, прибавила громкость. Песня чудесным образом сливалась с твоим смехом. Это двойное послание становилось все громче, громче… и тут я увидел, как медленно поднимается твоя нога от колена до ляжки и обратно, твоя нога в черном капроне давит на газ…

Толчок, рывок, скорость – я ударяюсь в лобовое стекло и в тот же момент изливаюсь. Облака проходят сквозь меня, я весь в белом инее, в какой-то сладкой вате, у меня борода от неба до земли. Я утопаю в белом. Ты смотришь на меня, ты расплываешься. Спрашиваешь, а когда начнет действовать? Почему меня не берет? Тебя не берет? Вот как? А кто же смешал дома, деревья, птиц и людей в один круговорот, выпавший из времени и места? Кто это сделал?

Мне белым-бело, мне липко…

Мы поднимались к отцу, падая на стены, пружиня от них, как в вертикальном гамаке. Мое напряжение вновь возросло, словно и не было разрядки в машине. Я был готов на двадцать таких разрядок, я не мог больше ни о чем думать, кроме… кроме чего? Чего? Что так сотрясает меня, что заставляет дрожать и скрипеть зубами? Внутреннее биение, все колотится, все горит и рвется наружу.

Мне нужно… Мне нужно биение, биение в промежуток. Биение в твой горячий промежуток, в томатное варево. Ты обнимаешь меня, целуешь, твои ноги ползают по мне. Они ползают слишком высоко, где должны быть руки, но руки еще выше, хватают воздух над моей головой, гладят пустоту, делают ей массаж.

Но ноги… они просто не могут дотянуться до спины, до середины позвоночника.

Твои ноги отпали и ползают теперь по мне, они думают, что я их хозяин.

Я держу тебя за шею, мой палец обнимают твои губы, ты стонешь то ли от боли, то ли от ярко-томатного какого-то счастья. Ты способна управлять мирами, сваливать упорядоченные элементы в кучу. Но главное… ты способна сделать так, чтобы я бился, бился в мягкие окна, в розовые ставни, я желаю биения в промежуток. Я хочу протиснуться в него весь, с головой, с волосами, мясом и зубами. Пусти, пусти же меня. Дай напиться горячего томатного сока, дай раствориться в нем. Кричи! Стони!