Почему он слушался? Но Петя тоже не мог допустить и мысли, что мама, эта величественная вдова Героя Советского Союза, может быть не права.

Итак, мама постоянно была на дежурствах, Петя – в библиотеке, и так случилось, что именно я оказалась возле Нины, когда гром все же грянул. Вернувшись из школы и проходя в свою комнату, я мельком увидела, что Нина стоит на коленях возле кровати и, закидывая голову, пытается глотнуть воздуха. Сначала я хотела пройти мимо (разве плохое самочувствие – не ее личное дело?), но затем все же подошла.

– Тебе плохо?

– Я рожаю, – прохрипела она.

– Ведь рано еще!

В ответ Нина повалилась на пол и начала прерывисто подвывать, как больное животное. Я в ужасе бросилась вызывать «скорую» и с не меньшим ужасом наблюдала, как Нину поднимают на носилки и выносят из дома. Проводить ее мне даже в голову не пришло, как не пришло в голову ни спросить номер больницы, куда ее увозят, ни сбегать за Петей – стараниями мамы Нина не существовала для меня как человек, достойный тепла и сострадания. Лишь вечером Петя узнал, что его жены давно уже нет дома. Он тут же кинулся обзванивать больницы, но мама спокойно сказала, что это лишняя трата сил и времени, теперь врачи нам сами позвонят. А что касается Нининого срока, то ничего, выхаживают и семимесячных, даже в неполные семь месяцев.

Но телефон в тот день не зазвучал, и мы узнали, что случилось с Ниной, не раньше чем через два дня, когда она вернулась из больницы.

«Посмотри, до чего ты довела мужа! – такими словами встретила ее мама. – Он тут с ума сходит, а она позвонить не может! Мертворожденный? А почему? Резус-конфликт? Ну, матушка, знать надо, что ты отрицательная! И семью предупреждать, чтобы мы тут не переживали по твоей вине. А вообще что-то странное: при первой беременности даже резус-отрицательные нормально вынашивают. Если они, конечно, абортов перед этим не делали».

В этот момент Нина могла бы кинуться на свекровь и попытаться задушить ее – тогда Петя бросился бы их разнимать и остался жив. Нина могла бы хлопнуть дверью своей комнаты, собрать сумку и тут же уйти из ненавидящего ее дома – в этом случае Петя бросился бы вслед за ней и тоже остался бы жив. Но Нина молча опустилась на стульчик для надевания обуви в прихожей, вцепилась в него руками, как если бы теперь это была ее единственная опора, и, раскачиваясь из стороны в сторону (на слезы уже не было сил), принялась тихо повторять: «Вы не человек! Нет, вы не человек!»

Вот тут-то Петя и бросился вон из дома. Когда любимая мать уничтожает любимую жену, мужчина, увы, не может противостоять, он может только уйти. Петя бросился к метро, чтобы быть как можно дальше от места этого уничтожения, уехал в центр, а там… Петя практически не употреблял алкоголя, и опорожненная им в одиночку бутылка «Кагора» буквально свалила его с ног. Пете стало плохо и – кому, кроме вдребезги пьяного, придет такое в голову? – в поисках облегчения он решил окунуться в Москву-реку, благо этот май выдался жарким. Петя окунулся раз и другой, но лучше ему не становилось, тогда он решил не вылезать из воды, пока не полегчает. Пьяные не чувствуют переохлаждения, а такие пьяные, как Петя, еще и не контролируют происходящее, и брат стал засыпать прямо в воде. И не почувствовал, как сон тихо увел его под воду.

Я даже не помню, когда именно из нашей жизни исчезла Нина – до похорон или после, отчетливо вспоминается лишь тот момент, когда мы с матерью в одиночестве сидели за столом после поминок.

– Вот мы и остались с тобой вдвоем, – произнесла она странным, в тишине прозвучавшим как знамение голосом.

И тогда… нет тогда я еще не осознала, по каким кругам ада мать гоняла семью все это время, осознание, стыд и боль пришли гораздо позже, когда я сама стала матерью, а в тот момент я почувствовала лишь то, что не могу больше находиться в этом доме. Я сказала матери, что летом хочу съездить в Севастополь – город моего детства, который сейчас, за вуалью времени и расстояния, казался мне раем на земле, – но не упомянула, что беру с собой аттестат, чтобы продолжить образование именно там. Мать отнеслась к моей идее благосклонно и даже дала мне с собой пару сережек с оранжевыми гранатами: «Сходишь там в Дом офицеров на танцы. Жаль вот, кольца уже нет». (Кольцо было некогда подарено Нине и исчезло из нашей семьи вместе с ней.) Я приняла подарок и помчалась за билетами. И, вы не поверите, будучи столько лет так накрепко привязана к матери, я бросалась от нее в неизвестность за полторы тысячи километров, задыхаясь от счастья. И возможно, именно потому какие бы трудности ни выпадали мне впоследствии в новой жизни, я преодолевала их с радостным подъемом в душе. Что такое трудности по сравнению с тем, что ты свободен от зла, сгущенного в самом воздухе нашей квартиры? Зла, которого не выдержали ни отец, ни брат, ни жена брата, ни их ребенок, так и не решившийся шагнуть в эту зараженную атмосферу.

Из Севастополя я написала матери, что поступила в местное медицинское училище и поселилась в общежитии. Мать всегда презирала медсестер, считая их низшей кастой по сравнению со своей врачебной элитой, и, предвидя ее возмущение, я не ждала скорого ответа. Но ответ не пришел вообще. Опасаясь, что письмо затерялось на почте, я послала второе. Ответа не было и на этот раз. Лишь в августе после третьей попытки я получила от нее конверт. На вложенном листке бумаги было нацарапано одно-единственное слово: «Дрянь!» Это было последнее слово, которое мне сказала моя мать.

Что было дальше? Поступив на работу в больницу, я познакомилась с молоденьким мичманом. Мы поженились на удивление быстро, но будущее сложилось на удивление хорошо. Он был татарин, чья семья, как и многие в те годы, продолжала втайне исповедовать свою веру, и, став частью его семьи, я впервые осознала, что в мире может присутствовать Бог. И мало-помалу страшный опыт детства и юности, когда я каждый божий день, сама того не сознавая, проводила под опекой дьявола, стал выветриваться из души. Моя новая семья научила меня любить, а новая профессия – терпеть и сострадать, и когда сейчас я задумываюсь о своей жизни, то начинаю отсчитывать ее с того момента, как села в поезд, идущий на юг.

Серьги, подаренные матерью, я не надела ни разу. Одну из них я продала ювелиру, когда в девяностых годах стало совсем плохо с деньгами. Продала как лом, почему-то не решаясь расстаться с обеими серьгами сразу. А затем положение выправилось, Россия начала достойно платить своим офицерам, оказавшимся фактически в чужой стране, и продавать на лом вторую серьгу уже не имело смысла. Я подарила ее сыну – для него-то она не несла никаких воспоминаний, а у мужчин как раз вошло в моду протыкать себе уши. Кариму она идет, и, глядя на сына, я никогда не вспоминаю, откуда взялся этот оранжевый камень. Порой даже кажется, что мой мальчик сам отыскал его в своих бесконечных странствиях по Крыму.

Возможно, это прозвучит чудовищно, но вплоть до самого приезда этой женщины из Москвы, в душе я считала себя сиротой. Моя мать навсегда осталась не просто в другом городе, но за некой незримой чертой, которую я даже в мыслях страшилась переступить. Любое воспоминание вызывало боль. Так пропади они пропадом, эти воспоминания! Уже сорок три года, как я родилась заново – с душой, готовой любить, и прошлое не имеет надо мною никакой власти.

Итак, мне всего сорок три вместо тех шестидесяти, что, хочешь – не хочешь, значатся в паспорте. И выходит, что бегство от матери принесло мне молодость. Интересно, насколько близка с убийцей моего отца и брата эта измученная гостья из Москвы? Увы, похоже, что близка, и, похоже, выпили ее почти до дна. Иначе откуда эта старческая, усталая горечь у нее в глазах? Горечь, которую вряд ли смоет даже река в Большом каньоне, что бы там ни говорил мой верящий в чудо сын.

XIII

Чем дальше они продвигались по Каньону, тем более диким казался Майе путь к Ванне молодости. Пару месяцев назад здесь прошел ураган, и вывороченные деревья перегораживали русло реки во многих местах. Их корни так до конца и не распрощались с землей, и кроны были еще зелеными; ступая по их поверженным стволам, с трудом верилось, что эти еще живые обитатели леса никогда больше не поднимутся во весь рост. Несколько раз они натыкались на скелеты животных, сорвавшихся с отвесного берега во время бегства от хищника и посмертно угодивших ему в зубы. Судя по черепам и копытам, это были кабаны и олени. Скелеты были еще довольно свежими, и Майя хоть и содрогалась от подобного зрелища, не могла не впиваться в них взглядом: она пыталась представить себе, какие драмы разыгрывались ночью в этой теснине.

И она, и Карим молчали. Майя была потрясена услышанным настолько, что не могла даже думать; лишь сгибала и разгибала ноги, взбираясь по камням, или, закусив губу, брела по пояс в ледяной воде. Она чувствовала себя опустошенной, выпотрошенной; тот участок души, что по-хозяйски занимала когда-то старуха, был вырезан подчистую, и края раны еще не успели сомкнуться. Глафиры как человека, с которым были связаны боль и благодарность, зависть и восхищение, надежды и крушение надежд, в сердце больше не существовало, зияла лишь дыра из плоти и крови, которую требовалось, как в русских сказках, сперва залить мертвой водой забвения и лишь затем живой водой нового чувства.

Неожиданно река под ногами исчезла, и Майя обнаружила, что стоит в сухом русле. Пораженная, она взглянула на Карима.

– Здесь река уходит под землю, – объяснил он, – а затем появляется снова. Почти перед самой Ванной молодости. Так что нам остался самый легкий участок пути.

Легкий? Да ведь ноги уже подгибаются, с трудом перенося ее с камня на камень. Майя не жаловалась больше на усталость, но Карим без лишних слов подошел и забрал у нее рюкзак. Женщина не смогла его даже толком поблагодарить, лишь изнеможенно шевельнула губами и кивнула головой. Теперь, уже не пошатываясь при каждом шаге, она была в состоянии замечать, насколько беззащитно выглядят речные пороги без бурлящей на них воды, как противоестественно сухи камни, образующие русло, как неловко теснятся стены ущелья, когда им не приходится сжимать стремительный поток.