— Финансовый? — спросил Петя.

— Психический. Мы однажды на субботнике в учительской окна мыли. А там в шкафу протоколы педсоветов. Такое учителя несут! Как про больных на всю голову про нас говорят. И главное, все мы в кризисе и в переходном возрасте — и в первом, и во втором, и в одиннадцатом классе. Из класса в класс переходим и кризис за собой тащим.

— Скажешь маме, что я из-за кризиса по возрасту Пушкина толкнул?

— Надо найти того, кто нашего Пушкина купил.

— Рамку физрук, а самого Пушкина уборщица тетя Зина, я их отдельно продавал.

— Вот теперь пойдешь и будешь торговать обратно. Могу дать тебе триста рублей в обмен на твой плеер.

— Фигу! — возмутился Петя.

— Как тебе не стыдно? Мелочишься, когда счастье родителей поставлено на карту! Не перебивай меня! Если у детей каждый год кризис, — рассуждала Настя, — то, может, он и в дальнейшем, у взрослых, сохраняется…

— Ага! — подтвердил Петя. — Я слышал, что у шизиков каждую весну и осень обострение. А почему мы раньше у папы ничего такого не замечали?

— Мама тоже не в порядке. Нормальный человек будет такую прическу делать или брови уродовать?

Настя напрочь забыла, что сама толкала маму на обновление внешнего вида.

— Давай им врача вызовем? — предложил Петя. — У Кольки Панова отец в сумасшедшем доме работает.

— Это крайний вариант. Надо попытаться обойтись своими силами.

— Хочешь вместо плеера скейтборд, но двести пятьдесят?

— Зачем мне скейтборд в зиму? Неблагородно, Петя, экономить на родителях! Надо составить план.

Они давились капустными шницелями, морковными котлетами, свиными отбивными.

Больше не лезет! Они знали, кому мама относит объедки. Движимые любовью к родителям, подчистили холодильник — сыр и колбасу, творог и сметану, будто сами съели, вытащили.

Петя стоял на лестничной клетке, наблюдал через открытую дверь свою квартиру, как бы мама не вышла. Настя собачнице с первого этажа провизию выгружала: это вашим питомцам!

Утром Лена, конечно, одумалась. Детей проклинать никуда не годится. Они, бедняжки, на нервной почве всю ночь кушали.

— Вы помните, что я вчера говорила? — спросила Лена за скромным завтраком, состоящим из одних яиц. — Все забудьте! Ваша задача учиться, учиться и еще раз учиться, как говорил…

— Папа? — подсказал сын.

— И папа тоже! — заверила Лена.

«ГЛАВНЕНЬКОЕ»


Лене позвонил Родион, вежливо спросил, не может ли она уделить ему час времени. Лена ответила согласием и, пока Родион ехал, готовила речь в защиту любимой подруги. Куда ни глянь — в каждой семье неприятности. Вот и до Аллы с Родионом докатилось. Мужики, конечно, во всем жен обвиняют. Какие претензии Родион может выставить к Алле?

«Те самые, что и я к ней! — с ужасом поняла Лена. — Нет, так не годится! Алла удивительный человек! Верный и самоотверженный.

Надо привести примеры. Она в детстве три дня рыдала, когда ее кошка сдохла. Она вечно забывала взять в школу ручки, но всегда делилась завтраками…»

Родион не собирался обсуждать с Леной свою семейную жизнь. Он вез ей для прочтения и оценки литературный плод тяжких усилий.

В шестилетнем возрасте, едва выучив буквы и научившись понимать слова, Родион уже мечтал быть писателем. С детства он старался запомнить впечатления, чтобы потом их отразить на бумаге, он неутомимо читал великих, полувеликих и макулатурщиков, чтобы набраться мастерства. В юности Родион сочинял стихи, подражательные текущему кумиру, и печальные рассказы про думы телеграфного столба или судьбу заброшенного ботинка. Телеграфный столб, у которого поднимали лапу собачки, целовались влюбленные и спали пьяные, становился мудрым философом-созерцателем. Старый ботинок оказывался терпеливым вместилищем человеческих эмоций, потому что в зависимости от настроения хозяин по-разному нажимал на каблук, шаркал или почти летел по воздуху.

Родион готовился к поприщу, к тому, что Юрий Поляков в «Козленке…» точно назвал «главненьким».

Родион окончил факультет журналистики и, хотя его приглашали в достойные газеты, остался на вольных хлебах. То есть на жизнь зарабатывал статьями в нескольких изданиях, где числился внештатником, и корпел над «главненьким». Заметки, очерки, корреспонденции он писал легко и свободно, мук журналистского творчества не знал. Но стоило ему уговорить себя сесть за «главненькое», как начинались нешуточные страдания. Мысль, при обдумывании казавшаяся пародоксально великой, на бумаге становилась избитой и банальной. Словесная упаковка мысли — рожденные в тяжких корчах образы, сравнения, метафоры — оказывалась вычурной и беспомощной. В каждом предложении, долго смакуемом в уме, виделись стилистические ошибки. Слова переставали слушаться, отказывались семантически сочетаться друг с другом, враждовали с автором. Не говоря уже о фонетике! Какая-нибудь нарочитая аллитерация на кувырковое «пр» — приблизился, прыгнул, пролетел — выглядела безграмотностью графомана.

Под псевдонимом Тит Колодезный Родион мог за три месяца написать детектив. Он брал в соавторы Аллу, хотя жена не делала тексты лучше, сам бы он занятнее изобразил. Но так сохранялась идея халтурки, писания левой ногой, а не серьезного творения. Когда работал над детективами, точно открывал водопроводный кран, из которого лилось быстро и весело. Садился за «главненькое» — и пробирался по миллиметру в диких джунглях, потный и злой на собственное бессилие.

Возможно, истомившись за долгие годы от проклятого «главненького», Родион и бросил бы его к чертовой бабушке, но великого произведения с терпеливым энтузиазмом ждала Алла. Она готовилась и как жена гения, которая поедет в Стокгольм разделить с мужем триумф Нобелевской премии, и как литературный критик, перелопативший литературоведческие горы и во всеоружии готовый дать отпор хулителям. Терзания Родиона только укрепляли Аллу в мысли о его великом таланте.

Оформив, наконец, еще не «главненькое», а подступы к нему, Родион не показал текст жене, а повез его Лене Соболевой. Дело было в том, что своей сверхзадачей Родион считал слияние несоединимого: массового сознания и подлинной литературы. Чего греха таить, в глубине души он мечтал стать мессией, которому удастся путем словесных инъекций вылечить народ от ментального прозябания и поднять на высокую философскую ступень парения духа. Лена Соболева и была тот самый народ. Не примитивно черноземный, а с хорошими задатками. Однажды она поразила Родиона, сказав о гиганте русской литературы:

— Лев Толстой очень гениальный писатель. Но вот Наташа Ростова… Я специально перечитала, когда выросла. Ну не совсем точно пишет! Он думает, как думает мужчина, как должна думать молоденькая девушка…

Сформулировать, в чем именно заблуждался классик, Лена не могла, но попросила Родиона не передавать ничего Насте. Все-таки Лев Толстой плохому девушку не научит!

Когда Родион протянул Лене рукопись: «Я тут начирикал несколько страниц. Прочитаешь? Хотелось бы знать твое мнение», — она растерялась. Значит, обсуждать достоинства и недостатки Аллы не будут? На всякий случай уточнила:

— Как моя любимая подруга?

— Жива, здорова, чего и вам желает. Это так, — Родион небрежно показал пальцем на рукопись, — ничего серьезного, наброски.

По его притворному тону Лена безошибочно поняла, что ей вручили «главненькое». За что? Почему ей?

Дядей Родионом завладела Настя, которая страшно гордилась знакомством с Титом Колодезным, выпытывала у него хлесткие оценки творчества писателей прошлого и настоящего, для памяти записывала в дневник, а потом щеголяла в разговорах с приятелями и даже вставляла в школьные сочинения, чем приводила в ужас учителя литературы.

Настя и Родион отправились пить чай на кухне, а Лена пошла в комнату, села за стол, включила настольную лампу и пересчитала страницы. Десять! Лена тяжело вздохнула — вот оказия! Ни заголовка, ни абзацев, даже первая красная строка отсутствует, без диалогов — ни одной передышки! Только плотные ряды слов — как упорядоченные и припечатанные тяжелым катком насекомые, длинные и короткие.

Чтобы не сбиться, Лена водила по строчкам пальцем:

«Ночь вползала в дом, без усилий преодолевая оконное стекло, просачиваясь сквозь стены и потолок. Она походила на эфирное животное, состоящее не из членов и органов, а микроскопических зверьков, по одиночке безобидных, вроде саранчи или тли, но непобедимых в космической массе. Зверь-ночь с ее атомами темноты стремительно, как невидимый и грозный вирус, пожирала молекулы воздуха…»

И далее на трех страницах описывался процесс вроде фотосинтеза в растениях, в результате которого «бледно-дымные» сумерки превратились в «грифельно-лиловую» темноту.

Появился герой. Лена дважды перечитала: точно, мужчина, сидит как бы на полу в темной комнате и думает. Имени у действующего лица нет, только «он». Страдает, похоже, но отчего — не ясно. То есть ничего конкретного: жена изменила, с работы выгнали, болезнь страшная — не указывается. Только идет мучительный и долгий (пять страниц) анализ. Клокочет в голове у бедняги, пенится, то утихнет, то с новой силой забурлит.

Следить за внутренними загадочными переживаниями «его» Лене было трудно. Она невольно отвлекалась на посторонние мысли: всего приготовила пять порций рыбного филе на ужин; по одной ей и детям, две Родиону, а если Володя придет? Можно быстро разморозить куриную отбивную… Лена одергивала себя и вчитывалась в текст, в котором «он» скручивался в «турбулентную спираль стыда и позора» и тешился «сладкой цикутой самооправданий».

К рассвету «он», похоже, как бы немного успокоился, даже переродился, если за таковое считать «ток новой крови по шершавым руслам напряженных сосудов».

На последних страницах описывалось наступление дня, то есть борьба света и тьмы, которая закончилась полной победой солнца.