Спросить, естественно, совершенно невозможно. Вспомнить самому — чем дальше, тем страшней. Смотреть на него… невыносимо. Хорошо, что так плохо, что можно лежать с закрытыми глазами, уплывать потихоньку, временно отсутствовать в этом мире.

Гильермо, кажется, куда-то выходил — судя по тишине, лишенной людского присутствия. Потом вернулся, неся бутылку минералки и два стакана чая — ловко, в одной руке, держа оба за ручки подстаканников. Марко приподнялся и благодарно, слепо пил, дребезжа ложечкой. Сперва думал, что его сразу вывернет, но чай неожиданно прижился, да он был еще и с лимоном, вкус кислого отозвался в жилах чем-то вроде бодрости. Без зазрения совести — совесть его еще не приступила к работе, уступая инстинкту выживания — он высосал и второй стакан, с лимоном во рту опустился обратно и обнаружил, что Гильермо тем временем поправил ему подушку, чтобы удобно было сидеть. Проповедник со стуком поставил на тумбочку открытую минералку, глядя куда угодно, кроме как на больного, поправил коврик, застелил кровать, ушел в душ. Все это опять без единого слова, куда уж там насвистывать. Марко снова сжался от страха, осознавая наконец, что Гильермо, подобно ему самому, избегает на него смотреть. Когда тот закрыл за собой дверь, Марко под звук льющейся воды закрыл лицо руками и так сидел в тишине и тьме блаженные минут пять, поспешно отняв от щек ладони лишь со стуком ванной задвижки.

Гильермо бросил на спинку кровати мокрое полотенце, шумно сел сам. Свежевыбритый, прохладный, кажется, он прошел в ванной все необходимые духовные упражнения и построил внутреннее войско в надобные колонны по двое.

— Хорошо повеселились мы вчера, ничего не скажешь, — первые слова по сути дела, прозвучавшие в номере с момента пробуждения, разрушили злую магию — и, похоже, произносились именно для этого. Не следовало ждать от них еще и смысла.

— Нечего сказать, — эхом отозвался хриплый Марко.

— С сегодняшнего дня и до возвращения, — Гильермо хрустнул суставами пальцев, — у нас сухой закон. В качестве епитимии. Больше ни капли — кроме исключительных случаев, то есть, разумеется, мессы… и других исключительных случаев, которых, надеюсь, не будет. Это касается и пива, и вообще любых алкогольных напитков. Особенно учитывая, что они здесь исключительно плохие. Если будет праздничный обед в нашу честь, позволяются несколько глотков — чтобы не оскорблять сестер. Ни с кем, кроме сестер, мы больше пить в России не собираемся.

— Я об этом и думать не могу, — опять хрипло поддакнул Марко. — Какое там пить… Особенно как вспомню это… винное…

— Портвейн, — с омерзением пояснил Гильермо. — Притом не имеющий никакого отношения к Португалии. Ты-то ладно, ты человек… молодой и неопытный. Но я-то хорош! Я-то! Ведь вырос в доме виноделов. Я с семи лет мог различать сорта вина по запаху… По запаху! По цвету! Я же с первого взгляда знал, что это пить нельзя. Что этим, возможно, стоит прочищать канализацию, но вот уже в сад я бы это выплескивать не рискнул, если дороги садовые растения. Зачем я брал это в рот, да еще и в дикой смеси, да еще и позволял тебе проделывать то же самое, — с меня, должно быть, на Божием суде спросят. А что я отвечу? Отвечу: из ложно понимаемого чувства товарищества, а также, Иисусе и Мария, из беспросветной глупости, вызванной пьянством. За что мне, несомненно, стыд и позор.

— Я тоже виноват, — промямлил Марко уже совершенно без цели, чтобы разговор поддержать. — Сам же пил. Никто меня не заставлял.

— А мне сегодня мессу служить. Причем очень скоро. Причем без исповеди, потому что некогда и некому, и если я отправлюсь сейчас в здешний французский храм в поисках священника, это, пожалуй, будет еще хуже по части конспирации, чем распевать во вчерашней пьяной компании грегорианскую литургию, — Гильермо злобно встал, заходил по комнате в извечной собачьей нужде в движении. Попутно он собирал, выхватывая из разных мест — сумки, шкафа, ящика стола — и бросал на кровать вещи, могущие понадобиться сегодня: пару носков, еще связанных ниткой, маленький миссал, фотографию Марко (о Господи! Нет, конечно, это был всего-навсего его бумажник. Марко закрыл глаза, стыдясь быть сумасшедшим).

Он собирается служить, думал Марко, лежа в красноватой тьме, он будет служить, значит, ничего все-таки не было, иначе бы как? По крайней мере есть надежда, что иначе бы никак, а значит, ничего не было, поэтому Гильермо будет сегодня служить, а Марко-то, Марко будет прислуживать, хорош же он будет, прислуживать бледным от похмелья, качаясь от дурноты! Почему-то было ужасно стыдно не только перед Богом, Гильермо и собой, но еще и перед сестрой Таней.

Наверное, поэтому — и еще по причине смутной тяжелой тревоги, сидевшей в середине груди и почти физически давившей на желудок, Марко улучил минутку уже после обетов сестер, после мессы, на миг отстранившись от радостной и свободной суеты. Ему, в отличие от Гильермо, было кому исповедаться; он и сделал это, едва оделся, в том же гостиничном номере неловко встал на колени и с пылающим лицом сообщил Гильермо, что согрешил — вчера напился до потери контроля над собой и вел себя неподобающе. Гильермо на эту обтекаемую формулировку ничего не сказал, кроме поспешной разрешительной формулы, и лицо у него при этом было словно каменное. Стало ли Марко легче? Ни на йоту. Шум квартиры теперь проходил мимо него, едва касаясь сознания; похмельное тело, горюющая душа и нездоровая совесть — «было? Не было? Что было?» — прекрасно соответствовали друг другу. Сестры накрывали раздвинутый стол, Гильермо по-французски говорил Тане, новоиспеченной Доминике, что-то веселое, та сияла испуганной радостью, влюблено кивая каждому слову. Изо всех Марко видел четко только его. Его, еще в альбе поверх белой рубашки, его, рассеянно пробегавшего рукой по слишком длинным волосам — смотреть на него было скверно и стыдно, а не смотреть не получалось, так что Марко снял с полки знакомый по Мессе черный том — тихонько перекрестил сердце и наугад распахнул Писание, прижимая палец к странице. Старый способ, способ бабушки, способ Джампаоло. Способ еще святого Франциска. Спрашивать у Слова Божия, когда совсем прижмет, как кота дверью.

Скажи мне, Господи, что же мне делать в нынешней ситуации. Где выход-то, Господи. Куда девать, как разрешить эту боль.

Продираясь через русские буквы с чужими старинными ятями и твердыми знаками — что же, бабушкин «материнский молитвенник», семейная реликвия, был точно такой же — Марко тупо смотрел на Господне утешение от Матфея, прибереженное Им для Своего бедного ученика на краю русского лета. Смотрел и чувствовал, как на глаза наползают изнутри подлые слезы.

«Не две ли малые птицы продаются за ассарий? И ни одна из них не упадет на землю без воли Отца вашего; у вас же и волосы на голове все сочтены; не бойтесь же: вы лучше многих малых птиц».

Ага, спасибо, Господи.

Спасибо, блин, как выразился бы его новый знакомый Андрюха. Я заметил насчет волос. Очень актуально это, когда спрашивают, что делать, — две малые птицы за ассарий. Один малый мышонок за две монетки. Тут пришла кошка и съела мышонка, которого мой папа на рынке купил. И на то была, несомненно, Его святая воля. Не бойтесь же, вы лучше многих мышат.

— Вы Писание читаете, брат Марко? — подпорхнула сияющая Женя с глазами яркими, как цветы. Марко поспешно захлопнул книгу и натянул на лицо улыбку. Нечего портить хорошим людям праздник.

— Да, сестра… По-русски совсем иначе текст воспринимается. Интересно.

Глава 11

All together now [24]

Поздним утром 24 июля, часов эдак в одиннадцать по Москве, Марко выходил из гостиницы голодный, но наконец-то выспавшийся, по-собачьи потряхивая головой, чтобы вымести из нее остатки недоснившегося сна.

Это был первый солнечный день, выпавший в России двоим социям поневоле; небо совершенно очистилось, только на горизонте маячили мелкие облачка-барашки. Москва тонула в зелени, свет колебал алые флаги, нестерпимо отражался в Гильермовых солнечных очках. Тем сильнее он контрастировал с Марковым сном — странный был сон, оставивший островок тьмы, по ощущению, где-то между желудком и почками.

Во сне Марко был в Риме, в то же время являвшемся Москвой, потому что напротив Санта-Сабины располагался несомненный и убедительный ГУМ. В компании Гильермо, молчаливого Николая-психопомпа и странной компании, состоявшей из сестер, одновременно бывших Зиной и Томой, Марко старательно выбирал себе зонтик — почему-то нужен был именно зонтик, и Гильермо во сне раздраженно убеждал его брать черный, именно черный, потому что это, в конце концов, по-доминикански, по-мужски, по-взрослому. Марко с отвращением к себе поставил на место яркий желто-красный зонт, так приятно лежавший в руках, и взял черный, короткий и скучный, к тому же стоивший какие-то мифические 12 рублей. Надо бы наплевать, купить какой хочется, но уже было поздно — Таня (она же Тома) и Зина (она же сестра Женя) мило стрекотали с продавщицей (она же сестра Елена), зонт уже заворачивали, Марко отсчитывал купюры, ненавидя поганый черный предмет, который ему почему-то пришлось купить, да еще как бы по своей воле… А потом они выходили на улицу, и Марко тащил коробку с зонтом, неудобную и выросшую до размеров балалайки, и вот тут-то и начиналась засада — за стенами ГУМа вместо яркого дня была сплошная ночь, причем этого, казалось бы, не замечали ни девушки, ни Гильермо, радостно болтавшие о своем безо всякого внимания к Марко и удалявшиеся во тьму стремительными шагами, и он бы догнал их — но зонт казался слишком тяжелым, тормозил движение, неловко вываливался из рук… «Стойте, это же ночь, не могла так быстро сделаться ночь» — но со ртом у Марко было что-то не так, и он, поспешно обводя его изнутри языком, уже знал, что именно: снова какая-то дрянь, не то наросты, не то язык распух, препятствуя речи, и все это наддлежало поспешно вырвать, обгрызть, выплюнуть, чтобы докричаться… И еще при чем-то тут был месье Паскаль Жолио, молодая звезда фехтовальной сборной Франции. Ах, вот причем! Обнаружилось, причем как всегда слишком поздно, что он и Гильермо — это один и тот же человек, и выходить на помост ему сегодня ни за что нельзя, только не сегодня, его нужно было остановить, потому что это означало… что означало?