— Эй, товарищ, эй! Пустите! Я… перепутал!

Пальцы Марко немедленно разжались. Он и сам не заметил, как тело его рванулось на защиту, потому что голова пробудилась на пару секунд позже.

— Боже, какая гадость, — внятно сказал Марко, открывая измученные глаза. — Dio mio. Dio mio.

После этой краткой молитвенной сентенции он перегнулся через колени Гильермо, лежа в позе готового к порке сына, и… тот едва успел распахнуть дверцу машины, как его товарища вырвало на асфальт, — неубедительно, правда, совсем не обильно. Тихо матерясь, водитель вышел, чтобы подстраховать ужасного Марко спереди. Наконец шаткая конструкция из двух опирающихся друг на друга гостей советской столицы оказалась перед дверьми гостиницы в чернильной ночи, меж огней и тьмы. Вычислив верные огни и траекторию их достижения, Гильермо потащил собрата на себе, подогревая себя яростью — с тебя, приятель, можно писать икону святого Луиджи Гонзаги с умирающим на руках! Только главное — вас обоих не нюхать, ни Гонзагу, ни умирающего. И не приглядываться. Потому что у самых дверей Марко снова вывернуло, и отнюдь не так удачно, как в первый раз — теперь он испачкал и свою футболку, и джинсы Гильермо, а еще предстоял путь по холлу и дальше до номера, и этот путь должны были проделать во что бы то ни стало недостойные псы Господни, которые прямо-таки по апостолу Павлу возвращаются на свою… да, именно туда и возвращаются. Как сказал бы Аполлинер, «Guillaume, qu'es tu devenu?»[22] Впрочем, какой уж тут Аполлинер, это ж Бодлер сплошной, O cerveaux enfantins, эстетика безобразного… Такими и подобными выкладками отвлекал себя от немедленного падения Гильермо Пальма, лектор Санта-Мария Новеллы, в долгом пути до третьего этажа, и только всадив ключ в дверь номера и повернув нужное количество раз, только сгрузив посреди комнаты безобразную кучу — человеческие останки, младшего товарища — он позволил себе уединиться в ванной и на четверть часа исчезнуть для мироздания.

Из ванной он вышел весь в мурашках от ледяного душа, совершенно пустой изнутри (на всякий случай прочистил желудок еще раз), с мокрой головой, с трижды подряд почищенными зубами, в худо-бедно застиранных джинсах — пришлось намочить половину штанины, но это ничего, сейчас так даже полезно. По внутреннему ощущению, уже почти человек, почти что он сам, по крайней мере, готовый позаботиться о ближнем.

Глава 10

Hard day's night [23]

Ближний, бледный и грязный, в неудобной позе романского Лазаря — только псов, лижущих язвы, не хватает — спал на ковре меж кроватями, подвернув под себя обе руки. Гильермо кое-как расшевелил его: Марко был тяжелым, без его содействия дотащить его до ванной не представлялось возможным. Тот проснулся, но в себя по-настоящему так и не пришел, обводя номер черными от страдания глазами без малейших признаков узнавания. Потом снова сомкнул веки, тоже черные от усталости и отравления. Не человек, а панда пятнистая.

— Будь проклята война, — пробормотал Гильермо, неимоверным усилием взваливая товарища на себя. — Я рядом был с убитым. Мир принцу моему. Четыре минорита служили по нему… Так, молодец-молодец-молодчина, еще пара шагов, будь проклята война, всего-то два ша-га!

К счастью, в душевой кабине не нужно было никого переваливать через высокий бортик ванной: таковой попросту не имелось, ее заменял поддон, предназначенный для принятия душа стоя. Джинсам Гильермо терять было уже нечего, а вот рубашку он по кратком размышлении все-таки снял, не желая ее мочить. Раздеть Марко оказалось делом куда более трудным, но наконец удалось, не удушив его и не порвав ткани, выпутать страдальца из заблеванной футболки. Дальше дело пошло быстрей: уложив тихо стенающего подопечного спиной в ванночку, Гильермо попросту ухватился за концы брючин и стянул с него штаны — на манер исполнительного русского денщика, избавляющего от сапог балованного генерала. Песня о принце Оранжском, не желая оставить его голову, служила, однако же, исключительным подспорьем, задавая движениям ритм и поднимая не особенно, признаться, высокий боевой дух. Спасибо прекрасной группе «Маликорн» и дедушке Дюпону, имевшему обыкновение напевать эту песню за работой.

— Вдел ноги в стремена я, за повода держусь, — отпинав подальше в угол грязные тряпки, Гильермо последним усилием затолкал под душ всего Марко, мягкого и податливого, как плюшевая игрушка, из которой вытащили половину набивки. — Я целым уезжаю, израненным вернусь… Будь проклята война, израненным верр-нусь…

Вода хлынула щедро, безжалостно холодная — Гильермо открутил синий кран на полную мощность. Марко, полулежавший под душем в позе Аполлона отдыхающего, подобрался и уже как-то осмысленно застонал. Насвистывая о трех копейных ударах от англичан, Гильермо намылил мочалку. Заодно и растереть его, тоже способствует… Так, а теперь тепленькой. Пускай кровь прильет к голове.

Марко издал странный сдавленный звук, и его гениальный наставник успел подставить ему под подбородок пластиковое красное ведро. Тошнит — это прекрасно, это желудок прочищается… Гильермо и сам не ожидал от себя такого полного отсутствия брезгливости: никогда ведь не приходилось толком ухаживать за больными или, скажем, за детьми. Однако сейчас он орудовал с лихостью опытного санитара, удивлявшей его самого. Наверное, сказывалось чувство вины: ведь это из-за него, из-за его безответственности бедный паренек дошел до столь жалкого состояния!

Еще раз сполоснув Марко, чьи глаза уже вполне могли фокусироваться и почти осмысленно следить за его движениями, Гильермо здраво рассудил, что вытащить и вытереть его целиком не получится. Что же, кое-как пройтись полотенцем и водрузить Марко на кровать, досыхать самостоятельно, казалось лучшим выходом. Последний рывок, мой добрый принц Оранжа, сделай же это, заслужи великое право на сон. Гильермо бросил влажное полотенце, примерился, за что лучше ухватить своего полумокрого собрата в совершенно мокрых трусах, и решил повторить номер «Луиджи Гонзага и умирающий». На этот раз Марко был еще тяжелее, да еще и скользил по залитому водой полу душевой. Путь до кровати — шагов десять, не больше — занял у несчастных доминиканцев не менее трех минут, но если надо чем-то гордиться, у Гильермо оставалась последняя монетка в кошельке: он ни разу не уронил беднягу. Впрочем, половинкой раза может считаться трудный участок пути, когда под ноги подвернулась ковровая дорожка и подло поехала крупными складками, увозя обоих братьев за собой. Тихо ругаясь и проклиная войну, Гильермо умудрился-таки устоять и удержать младшего; попутно он повстречался со стеной, на которой заодно нащупался выключатель. Как говорил граф Роланд своему другу Оливье, «Тем лучше, чем скорей»; ударом кулака выключив свет, Гильермо в последний раз осторожно выпрямился, приговаривая по-французски что-то обнадеживающее — «ну вот, ну сейчас» — скорее самому себе, чем бессознательному товарищу, и обнаружил, что товарищ вовсе не так уж бессознателен: танцы на ковре внезапно привели его в чувство.

Марко смотрел на него огромными глазами, неожиданно осмысленными и яркими в темноте, и внятно сказал: «Все, что ты хочешь, amore mio. Все, что ты хочешь». Гильермо едва не уронил его на месте, но тут оказалось, что это не он держит Марко — тот сам отлично держится за него, просто-таки вцепился в него, как клещ. Последние три шага они проделали в ритме какого-то идиотского вальса, после чего Гильермо отпустил его, роняя на кровать, и свалился вслед за ним, даже хуже — на него, почти хохоча от безумия ситуации: сестра Елена, Джампаоло, провинциал брат Джузеппе, мама моя, видел бы меня сейчас кто-нибудь! От изумления и смеховой дурноты, похожей на спазм, он не смог сразу подняться: туго закрученная в теле пружина за что-то зацепилась и не спешила распрямиться, и последняя, должно быть, совсем последняя волна русского алкоголя подкатила снизу вверх, лопаясь в голове множеством пузырьков. Руки Марко по-прежнему держали его — и крепко держали, одна — закинутая на шею, другая — отчаянно вцепившаяся в ремень его штанов, и Гильермо мгновенным шоком осознал, какой же тот сильный, гораздо сильнее его самого, так что рванулся уже с нешуточным — нет, не страхом, однако и не отвращением… Плотское изумление всего Гильермова тела — изумление, что ему не противно — длилось не долее пары секунд, но за эту пару секунд он успел запомнить, словно бы осязательным оттиском, ощущение чужой горячей кожи, кожи к коже, впервые за… Господи, и верно, за все тридцать восемь лет, не считая младенчества.

— Это грех, — выдохнул Марко ему в лицо, то ли дрожа, то ли дыша слишком часто; слова его пахли дурным вином и еще чем-то, безумно знакомым, едва ли не родным, как будто теперь у них на двоих остался один запах. — Это… грех… amore mio. Amore. Что же… нам… делать?…

А еще он был тверд, как деревяшка, тверд совершенно понятно где, и ничего более комичного и одновременно более трагичного представить себе было невозможно. Но вечный трикстер, живший в груди Бенуа Дюпона с начала его дней, его защита и оборона от ненавидящей смех дамы Сфортуны, предпочел плотно отделить себя самого от происходящего с ним. И, увидев себя со стороны, не скатиться в окончательные наблюдатели.

Нервный смех все-таки прорвался и выкатился меж зубов Гильермо, смех шепотом, едкий, как рвота:

— Что делать? Спать, — выдохнул он ответ, почти задыхаясь — так крепко рука Марко, сильная рука регбиста сдавила его шею, вонзая горячие пальцы под ключицу. — Спать, дурак. Спать, фра Кортезе. И немедленно.

Дичь, полная дичь кончилась так же быстро и внезапно, как и началась. Пружина распрямилась, Гильермо вскочил наконец, тяжелые руки Марко бессильно скользнули по сторонам его тела. Гильермо постоял над ним пару ударов сердца, восстанавливая дыхание; потом вытянул из-под страдальца простыню, набросил сверху. Тот лежал безучастный, мокрая голова скатилась набок, рот приоткрыт. Лицо — вроде мужское, но одновременно детское — было горестным в темноте, как театральная маска Пьеро. Силы Гильермо кончились — мгновенно и полностью. Он бросил себя на соседнюю кровать — с таким же усилием, с которым полчаса назад поднимал с пола своего товарища — и вытянулся на покрывале с еле слышным стоном. Тело мерно гудело, целиком превратившись в колокол. Потребовалось собрать всю силу воли, чтобы кое-как стянуть и бросить вниз джинсы и забраться в постель. Он думал, что провалится в сон сразу, едва закроет глаза; но что-то билось внутри него, неусыпное и почти чуждое, как надоедливая пульсирующая жилка. Опьянение, по большей части изгнанное, но все еще остающееся где-то на краю, как гость, стоящий одной ногой на пороге, какое-то время мешало ему понять, что это такое; когда же он понял, это было похоже на сильный удар под дых. Рвано вдохнув, Гильермо сел в кровати, глядя перед собой невидящими глазами: тело его бурлило самым обычным вожделением. Не будь все настолько дико, настолько нереально, он распознал бы происходящее с первого мига: как всякий здоровый молодой человек, он знал это желание, порой просыпался от него по ночам, порой отслеживал его тени днем и всегда спокойно знал, что и как надлежит с ним делать. Сейчас же он настолько не ожидал чего-либо подобного, что был — смешно сказать — практически уязвлен в середину своего самолюбия. Ведь он никогда не мог даже предположить… Даже краешком разума допустить — хотя бы смирения ради — единую мысль о том, что может стать настолько — Господи, именно это слово — настолько интересно. Власть. Темнота. Власть. Этот человек, комок тепла и нужды, сам хочет твоей власти. Он уже пахнет так, как ты, он плачет, он зависит от тебя целиком, и если отпустить себя раз в жизни… прямо сейчас…