…Такие, и еще многие иные слова говорил добрый Джампаоло, совершенно не предвидевший, что брат Гильермо Пальма, встретив его вечером в трапезной, будет про себя считать до десяти, чтобы одолеть приступ ярости. А на другом конце стола брат Марко Кортезе, не поднимая глаз от салата, почти не услышит слов чтеца по причине того же жгучего чувства.

Впрочем, чтения не слышал и Гильермо. С каждым проглоченным куском его горло словно бы сужалось. Он хорошо знал, хотя и подзабыл с детства, что такое унижение; и орудием унижения более всего не хотел являться. Крайне чувствительный к эмоциям других, он кожей чувствовал, как у той стены бьется очажок боли; когда же Марко случайно толкнул бокал и разлил вино, притом еще и уронив вилку и рассыпав оливки, Гильермо мучительно покраснел за него, не зная, куда девать себя. Брат-дежурный безмолвно прибрал за неряхой. Жаль, страстно думал Гильермо, проглатывая такой неожиданно жесткий, несъедобный хлеб. Только недавно прижился во Флоренции. Уже считал этот монастырь своим. Придется уезжать. Завтра же поговорить с приором, потом звонить в Сиену. Увы, до окончания экзаменов не уехать — не отпустят. Можно в Сиену, можно попробовать в Рим. Только бы решить все это на уровне провинции. Еще ведь и провинциала придется просить. Плохо, что провинциал сейчас этот Джузеппе, был бы по-прежнему Доменико — он бы не расспрашивал много… Нужно еще придумать, что им всем сказать.

Плохо они распрощались с Марко, очень плохо. Гильермо и сам знал, что поступает недолжным образом, говорит не то, отказывает в помощи. Выдавливает слова с трудом, не находит меж ними ни единого ободряющего, кроме лживых. «Спасибо за откровенность. Я уверен, что недолжные эмоции вскоре пройдут, обещаю вам молитвенную помощь. Думаю, вам следует отдохнуть»… Он в самом деле не мог дать больше, чем ничего — хотя бы ничего особенно плохого; но сердце его было тяжелым, как глина, а собственные руки казались ледяными и отвратительными. Твердое непонимание, где же он, собственно, находится и что делает здесь и сейчас, утверждало в мысли, что нужно уезжать.

Юношу с рюкзачком на плечах, поднимавшегося в кабину грузовика с посохом и картой наперевес, звали Бенуа Дюпон. Этот молодой умный парень в потрепанной куртке был известен и желанен во многих монастырях Италии. Начиная от великого Монте-Кассино, где сам настоятель улыбался его рвению и приглашал посмотреть, как работает иконный пресс, и кончая Ассизи, где францисканская молодежь с шутками и прибаутками раньше времени втайне от начальства примеряла на него, тонкого, веревочный пояс, прикидывая нужную длину — пояс крепыша Маттео пришлось обмотать вокруг талии пять раз. Когда же он выбрал наконец другой хабит и другой пояс и, имеючи требуемых семнадцать лет, прибыл в Сан-Доменико в Сиену, тамошний приор — единственный из всех, обращавшийся с ним строго, — отослал его за документами и честно предупредил, что с низкими оценками в аттестате он может рассчитывать только на место брата-сотрудника. Однако смотрел одобрительно, пряча любовь за кустами суровых бровей, и даже на прощание, забыв притворяться, что не помнит имени мальчика, отслужил мессу в интенции «возвращения и будущего плодотворного служения в Ордене для Бенедетто».

И когда на исходе августа Бенуа вернулся с чемоданчиком и документами, чтобы прежде отбытия на учебу пожить в Сиене кандидатом, приор с удивлением поднял глаза от его бумаг о среднем образовании:

— Гильермо Пальма?

Это отцовская фамилия, я ее не очень люблю, а в Ордене я все равно собираюсь быть Бенедиктом, вот и привыкаю, — юноша пристально изучал угол стола, но темно заалевшие скулы его выдавали, что рана глубже, чем кажется. Приор не стал копаться в ране непрошеными руками, даже повязку до срока предпочел не снимать. Вы как знаете, но до обетов вы остаетесь Гильермо, дальше будете Гильермо-Бенедетто, и тогда уж сами выбирайте, как друзьям представляться и на каком языке с ними говорить, благосклонно сказал он, заполняя форму о принятии кандидата. А фамилия вам чем не угодила? Хорошая фамилия. Мученическая.

Юноша, понимая, что должен хоть что-то ответить, неопределенно угукнул.

К ночи Гильермо успокоился. Уже давно — скажем честно, лет десять, почти сразу после рукоположения это началось — он не вставал по ночам на молитву: либо спал, либо работал, и работа была его нынешней формой молитвы, приемлемой для такого по-настоящему взрослого человека, наконец успокоившегося и обретшего место в Божьем плане. Так что Гильермо сам себя удивил, когда, ворочаясь от долгого непокоя, он наконец осознал и узнал старую жажду — жажду утешения. Ту же, с которой некто Бенуа Дюпон входил в незнакомые храмы, ища красного огонька у алтаря ранее, чем людей или хлеба, и выдыхал, как жаждущий, опускаясь на колени как можно ближе к алому свету.

Он встал, натянул штаны — прошли те времена, когда братья согласно уставу спали в полном хабите — и так, с голой грудью, испытывая странное смущение от собственной неодетости, преклонил колени у кровати.

Крест на стене был не такой, как у большинства братьев: этот ему привезла в подарок мать, привезла из Вивьера в тот единственный раз, когда навещала сына в Риме по своем возвращении во Францию. Смеясь, рассказывала, что пришлось нарочно ездить за крестом к малым Братьям Иисуса, долго объяснять им, зачем ей такой понадобился: алое сердце с ладонь размером, увенчанное алым же распятием, — Jesus Caritas, «Иисус Любовь», крест брата Шарля де Фуко, великого соотечественника Дюпонов, который теперь приняли как символ братья его конгрегации. Гильермо попросил этот крест случайно: недавно редактировал для Osservatore какую-то статью о Малых Братьях, вот и назвал первое пришедшее в голову на материнский вопрос — что привезти из Франции. Нашего дюпоновского вина, только немного, не больше двух бутылок, чтобы тебе не носить тяжестей, ну и памятное что-нибудь, небольшое… хотя бы распятие брата Шарля, нашего вивьерского святого. Как же не святого, он еще не канонизирован, но обязательно будет, и вскорости. Хочу от него привет с родины, если тебе не трудно.

И через неделю после телефонного разговора Гильермо уже гладил крохотные ладони матушки, державшие добытое для него такими стараниями красное сердце, и, смеясь на всю гостевую трапезную, повторял — мама, да вы просто герой! Мама, вас только за Граалем посылать, ведь найдете! — а сам думал, что неожиданно для себя получил распятие своей мечты, сравнимое разве что с Лабровскими четками. Алый крест был прекрасен, его не хотелось выпускать из рук, вид его наполнял глаза настоящей влагой. Может быть, потому, что мама была такая веселая, так талантливо и неуместно для монастырской гостьи накрашенная, с ярким ртом и в кокетливой хитрой шапочке… Маленькие женщины стареют медленно; она совсем не изменилась, закрашивает седину, стойко веселится, красивая и молодая — потому что ей никогда не стать бабушкой — и в собственном доме она тетушка Камиль теперь уже насовсем, а сыну без тени упрека привезла свой смех и алое сердце в руках, храни, Господи, матушку, вот она-то Тебе действительно все отдала.

К кресту прилагалась и открыточка со знаменитой молитвой — вручили маме на память те же Малые Братья. «Отче, отдаюсь Тебе. Делай со мной, что захочешь. Все принимаю, готов ко всему…» Молитва брата Шарля, сумасшедшего отшельника, променявшего нормальное монашество на бездарную и святую гибель в Сахаре, стояла у Гильермо на столе рядом с карточкой улыбающейся мамы и еще парой фотографий, особенно милых сердцу. Экспозиция редко менялась: фото вместе с Винченцо после вечных обетов, где два молодых белых монаха, красавец и заморыш, одинаково солнечно смеются в объектив, сменило черно-белый вид вивьерского собора — вот и все перемены за последние десять лет. Но сегодня вечером особенно дорогая открытка с немецкой статуей — Иоанн, уснувший на груди Иисуса — была гневной рукой Гильермо разжалована в закладки первого подвернувшегося тома: в чертах Иоанна его нечистая совесть рассмотрела облик бедолаги Марко.

Гильермо сначала стоял на коленях, потом сгибался все ниже и наконец уткнулся лицом в пол, рассказывая обо всем перед алым сердцем-крестом, спрашивая совета, винясь в недостатке милости, и хотя уже знал, что ответа не будет, постепенно ему становилось легче. Хоть с собой поговорил, если Ты не хочешь, молча сообщил он стене — и поднялся наконец на затекшие ноги. Под коленями покалывало, в темноте мутно белел циферблат будильника, сообщавший, что Гильермо молился не менее полутора часов. Надо же, как мало настоящее благочестие имеет общего с тем, что на него так похоже. Гильермо отлично помнил, как молился юноша Бенуа, и не мог себя обманывать, что он не разучился. Зато теперь хотя бы хотелось спать, и сосущая боль в сердце обратилась в решение. Сиена так Сиена, там осталось много старых знакомых, начиная со святой Екатерины, на чьем чтимом черепе в базилике ему всегда рисовались нежные и родные черты — как у матушки или Мари-Мадлен. Так что, можно сказать, Гильермо уснул спокойно, и довольно спокойно провел следующее утро, и не засосало у него под ложечкой, даже когда после приор подошел к нему сразу после мессы с известием, что звонил провинциал и хочет лично переговорить перед капитулом, на котором будет обсуждаться новая миссия. Вот и славно, стоило подумать, что нужно поговорить с провинциалом, как он и сам пожаловал! И после, когда, нарезая круги по клуатру, брат Джузеппе — натура такая же неугомонная, как и сам Гильермо, — сообщил ему, что нужен франкоговорящий священник для двухнедельной поездки в Россию в середине лета, тот даже обрадовался. Заодно и передышка, а кроме того, чем дольше сейчас вне Флоренции, вдалеке от проблем и чужих искушений, тем лучше. Провинциал обещал в подробностях рассказать о деле на капитуле, перед всем монастырем, вкратце же сообщил, что миссия простая — провести реколлекции для маленькой общины доминиканских сестер, регулярной общины Третьего Ордена, разумеется — второго Ордена и в помине нет в коммунистической стране, в огромном городе, где есть только один католический храм, и тот открыт только потому, что он номинально принадлежит французскому посольству в Москве. Однако терциарии в России существуют уже давно: члены московского сестричества, основанного еще до революции, частично эмигрировали в годы войны, частично погибли в лагерях как политические заключенные, однако в последние годы политика Советского Союза сильно изменилась, и многие сестры из тех, самых первых, окончили свои дни на свободе. А заодно и проросли новые посевы: настоятельница московских терциарок, к которой поедет Гильермо, считает себя духовной преемницей Норы Ромашевой, одной из немногих переживших сталинские лагеря сестер Анны Абрикосовой. Абрикосовская община канонически принадлежала к восточному обряду, тесные связи поддерживала с Францией; а регулярное сестричество Святой Екатерины — так они официально называются — изначально было связано с Римом, именно туда их настоятельница ездила за утверждением, оттуда получала духовное руководство. Так что из римской провинции должен прибыть и тот, кто примет вечные обеты у трех давних членов и первые обеты — у трех новеньких. Небольшая община, но для России, где каждый на счету, — островок в Красном море, так сказать. Дальше продлевать им новициат уже не представляется возможным, посетить Италию, сами понимаете, им куда труднее, чем кому-либо отсюда выбраться в Россию, но провинциал ехать отнюдь не обязан, достаточно делегированного им священника. И вы, Гильермо, подходите по всем параметрам, потому что вы самый молодой из наших не занятых в данный момент франкоговорящих братьев… или самый незанятый из молодых. Я имею в виду тех молодых, которые достаточно зрелы для выполнения подобной задачи, и тех незанятых, которые летом, в неучебное время, могут себе позволить две недели отсутствия.