– Разумеется, – сказала она Коте, выслушав откровения той обо мне, моем характере и моих переживаниях, – ни о какой мадемуазель Стекль и речи идти не может! Ни я, ни сын, дорогая графиня, никто из нас никогда не принимал ее всерьез. Другая всецело поглощает наши мысли и чувства. Вы можете быть на сей счет совершенно спокойны.

Подразумевалось – спокойна может быть ваша воспитанница, дорогая графиня, ибо именно она та самая другая, которая «всецело поглощает» эти самые чувства.

И, словно понимая недостаточность этого намека, Зинаида Николаевна уточнила:

– Мой сын любит Ирину. Она одна ему очень нравится. О Зое не может быть и речи. Не лишайте моего сына встреч с Ириной. Пусть лучше узнают друг друга. Я и вы будем охранять их, наблюдать за ними. Прошу обращаться ко мне всегда, когда найдете нужным, так же, как и я к вам. А пока горячо благодарю вас за откровенность… Как же вы любите Ирину!

Котя вернулась вполне довольная и сообщила мне, что я могу более не ревновать к Зое. Дальнейшим ее шагом был разговор с моим отцом.

Конечно, родись я в любой другой семье, не принадлежи к императорской фамилии, родители Феликса спрашивали бы у моих родителей согласия на наш брак, просили бы у них моей руки для своего сына. Однако в этом случае, поскольку речь шла о девушке из императорского дома, первое предложение должно было исходить от родителей невесты.

Мой отец был, мягко говоря, изумлен, когда Екатерина Леонидовна Камаровская явилась к нему с такой pensйe intй ressante: сообщить князьям Юсуповым, что он, великий князь Александр Михайлович, желал был видеть свою дочь женой их сына. Конечно, он не мог не поговорить об этом с моей матерью, и я очень рада, что события, связанные с моим сватовством, на довольно долгое время примирили родителей и сблизили их.

Насколько я понимаю, maman всегда тайно хотела этого брака. Она была первой из великих княжон, кто нарушил традицию выходить за иностранных принцев. Она была совершенно убеждена, что юное сердце не должно быть принесено в жертву политике, что замуж нужно выходить по страстной любви. Пусть даже спустя некоторое время эта любовь обращается в столь же страстную ненависть. Maman говорила, что не смогла бы жить в атмосфере унылого, приличного равнодушия друг к другу, в котором жили многие великокняжеские семьи, соблюдавшие эти пресловутые приличия или ради политических интересов, или… ну просто потому, что так велели родители и предначертала церковь. О да, она бешено ревновала моего отца, о да, она пылко грешила против супружеской верности, однако даже в несчастье своем была счастлива, ибо это было проявление страсти, а не бесцветного равнодушия. Кроме того, она не сомневалась, что красивые дети рождаются не столько у красивых родителей, но и когда хотя бы один из них страстно влюблен. В пример она приводила меня и моих братьев, которые и впрямь все писаные красавцы.

И еще одна причина ее склонности к моему браку с Феликсом. Она была холодновата со мной не только потому, что была слишком занята собой, но и потому, что ее отталкивала врожденная холодность моей натуры. Признающая только черное, алое или белое, она не выносила серого или розового, а это не случайно мои любимые цвета… это цвета моей натуры! Мое равнодушие к жизни ее раздражало. И вдруг maman увидела, что я утратила бесцветность, стала живой, пылкой, страстной! Это восхитило ее, обрадовало – и не могло не преисполнить симпатии к человеку, сумевшему пробудить во мне столь яркие чувства, даже если бы она уже не испытывала этой симпатии к Феликсу в частности и ко всем Юсуповым вообще… А также к их неисчислимым богатствам.

Здесь надо сделать одну оговорку. Дело не только в том, что моя семья была постоянно стеснена в средствах, поскольку никто из нас органически не был приучен экономить – это обусловливалось самим фактом рождения в семье, которой принадлежала вся страна. Мы все не могли думать иначе, мы были приучены к этой мысли с детства. Стоит ли удивляться тому, что и maman, и все остальные были несколько (более или менее – это зависело от натуры) раздражены тем, что «какие-то князьишки и графьишки» (имелись в виду князья Юсуповы, в то же время носившие титул графов Сумароковых-Эльстон) могут жить, совершенно не считая этих несчастных денег! Поэтому maman полагала вполне справедливым, что теперь состояние Юсуповых будет принадлежать мне и моим детям. И это, конечно, во многом увеличивало ее благосклонность к нашему браку.

Отец в данном случае думал сходно с ней, а потому вскоре – с согласия, разумеется, императора – явился к Юсуповым предложить отдать своего сына его дочери. Мои будущие свекровь и свекор уже находились в предвкушении этого разговора, поэтому согласие было немедленно дано. Затем состоялась наша первая встреча с Феликсом – уже как соискателем моей руки.

Я ждала его в бабушкином, вдовствующей императрицы Марии Федоровны, Аничковом дворце, куда мы на время переехали, пока она была у своей родни в Дании. Состояние, в котором я находилась, было странным. Сказать, что я вся горела, как в огне, не будет преувеличением. Мне было страшно, тревожно, счастливо, я ощущала неистовое нетерпение, мне хотелось, чтобы это ожидание длилось вечно – и чтобы оно скорее закончилось…

Пришел Феликс. При первом взгляде на его ледяное лицо у меня упало сердце. При первом звуке его холодного голоса я почувствовала, что умираю. Он говорил обязательные слова предложения руки и сердца, однако я почти не слышала, погрузившись в трагическое изумление: «Он меня не любит! Он меня не любит! Он хочет жениться на мне только потому, что тщеславен, а я выхожу за него потому, что моим родителям нравятся деньги Юсуповых!»

Он произнес всего лишь несколько слов, а мне казалось, что эта пытка моей гордости длится много часов и даже, может быть, дней.

Вдруг я очнулась и обнаружила, что Феликс молчит и стоит потупившись.

– Да, – проговорил он, не поднимая глаз, – понимаю, что вы ожидали иного, Ирина…

Мое сердце дрогнуло, потому что он не сделал прибавки ни титула, ни отчества и потому что он понял мое состояние.

– Я тоже хотел бы говорить с вами совершенно иначе, – продолжал Феликс. – Я сейчас исполняю некий обряд, хотя из моего сердца так и рвутся слова страстной любви. Но я не могу, не смею их произнести до тех пор, пока вы не узнаете всей правды обо мне. Обо мне идут самые разные разговоры, наверное, ни один человек не возбуждает вокруг своего имени столько сплетен, сколько я… И вовсе не всегда это клевета.

Кровь шумела в моих ушах все время, пока он говорил. Мне казалось, что я вообще ничего не понимала… «Из моего сердца так и рвутся слова страстной любви» – я слышала лишь это! Потом, впрочем, выяснилось, что на самом-то деле я все услышала, все запомнила, потом это пришло на память… но сейчас, когда он спросил:

– Согласны ли вы отпустить мне эти мои грехи и грешки, отдать их моему прошлому – и принять меня в свое настоящее таким, какой я есть? – в этот миг я бы восторженно крикнула «Да!», даже если бы Феликс признался в убийстве.

– Да! Да! Я люблю вас! – выдохнула я.

– Ну, слава Богу, – пробормотал он, шагнул ко мне, как-то неловко и неудобно схватил и прижался губами к моим губам.

Это, само собой разумеется, был первый поцелуй в моей более чем невинной, оледенелой жизни, и сначала я ощущала только страх – оказаться так близко к мужчине и чувствовать чужой рот рядом со своим!

Потом появились другие ощущения. Ах, как я их помню, сколько бы лет ни миновало! Руки его стали нежными и обвились вокруг меня, словно лианы вокруг древесного ствола. Я словно бы растворилась в их тепле и нежности. Страх и неловкость растаяли вместе с моей вековечной ледяной броней… Я шевельнула губами, словно прошептала ему что-то, и его губы тоже шевельнулись, целуя меня то нежно, то со страстью. От них чуть уловимо долетел запах виргинских сигар – с тех пор этот аромат способен возбудить во мне самые прекрасные воспоминания нашей жизни. Я вообще чувствительна к запахам: некоторые мне страшно антипатичны, некоторые бросают в чувственную дрожь, однако Феликс вскоре узнал, что именно этот аромат способен растопить мою сдержанность, – и впоследствии пользовался этим очень ловко и умело. Он сам был воплощение чувственности, а потому прекрасно знал, что не бывает не чувственных людей – надо только знать, на какой струне и какую мелодию играть. Вот он и играл на моем теле так, как он один умел… впрочем, сравнивать мне не с чем, не с кем, он был и остался единственным мужчиной в моей жизни, который владел моим телом, хотя мысли мои иной раз и были смущены другими мужчинами.

Но это – мелочи, это ничего не значит… Или почти ничего.

Когда мы наконец вышли из моей комнаты, maman, отец и Котя, ожидавшие в соседней комнате, имели вид обескураженный и даже несколько перепуганный. Котя потом сказала, что они ждали более двух часов и уже не знали, что думать, а войти и помешать не решались. И хорошо сделали, иначе Феликс не успел бы исповедаться передо мной – и неизвестно, как сложилась бы в этом случае наша жизнь.

Иногда я задумываюсь о том, какой была бы моя судьба без Феликса. Например, я осталась бы незамужней до революции. Тогда, вернее всего, я коротала бы унылый век в Англии, рядом с maman, – если бы мы пережили нашествие большевиков в Крыму, если бы вообще уехали в Крым, а не были бы арестованы еще в Петрограде и нас не постигла бы страшная смертная участь, как многих других членов нашей семьи. А может быть, еще раньше я пала бы таки жертвой Г.Р., и это жертвоприношение было бы радостно благословлено ma tantine Александрой Федоровной, которая совершенно лишилась разума из-за этого страшного человека. Так или иначе, я не вышла бы замуж за человека, который пытался расстроить наш еще не свершившийся брак с Феликсом, – за Дмитрия. Хотя с моей стороны, пожалуй, наивно думать, что он сообщил императору и моему отцу о самых интимных подробностях своих отношений с Феликсом только потому, что ревновал меня к нему. Точно с такой же силой он ревновал ко мне Феликса – мы были для него словно бы одним существом, он хотел иметь меня женой, а Феликса – любовником, он совершенно помешался при мысли, что я и Феликс будем принадлежать друг другу, и только это умственное исступление, порожденное страстной любовью, и способно его извинить.