– Вот тебе раз! – с досадой заговорила Игнатович и, теребя меня за руку, стала доказывать, что Татьяна любила Онегина, а я стал противоречить:

– Если бы она любила по-настоящему, то она простила бы Евгению его ошибку и ничто не удержало бы ее разорвать все путы!

Зоя вскинула на меня грустные глаза и проговорила:

– Пропала вера в эту любовь. Что прошло, то – невозвратно…

– Неужели и вы поступили бы так же? – спросила Игнатович.

– Да. Я только не призналась бы, что всё еще люблю его…

– Ну, наплевать на них! Идем погулять! – проговорила Игнатович и потянула меня за рукав.

– А вы, Зоя Сергеевна?

Зоя взглянула на меня и виноватым тоном ответила:

– Я не люблю толкаться… В другой антракт…

Я сказал глазами, что без нее не хочется, но пошел. И всё время Игнатович волочила меня под-руку и что-то говорила про любовь Татьяны и вообще про любовь, а я ничего не слышал и утвердительно поматывал головой, думая только о Зое и об ее загадочной фразе, брошенной мимоходом: «я не призналась бы, что всё еще люблю его»… Что это значит? Неужели… Нет, это было бы такое невероятное счастье, что я не смею о нем и думать…

– А, между нами говоря, этот Евгений просто хлыщ. Вы согласны?

– Я? да, да…

– Скажите, откуда взялась ваша фотография у Зои Сергеевны? Разве вы…

– Мы ведь знали друг друга давно…

– Хотите обменяться со мной карточками?

– Да, очень тронут.

Игнатович пожала мою руку локтем и повлекла из фойе.

– Мы замечтались: кажется, началось уже… Ах, мы мечтательны ужасно! – фальшиво протянула она и значительно взглянула в мои глаза.

Невыносимо. Только для тебя, Зоя, можно претерпевать эти испытания.

Опять рядом. Занавес еще не поднят, можно перекинуться словом.

– Как мы редко теперь видимся, Зоя Сергеевна!

– Да.

– Как я раскаиваюсь в том, что нет возврата к прошлому!

– Что ж делать!

– А вы?

– Простите, я не могу сейчас говорить об этом.

– Когда же, когда…

В этот момент взвился занавес, потух свет в зале, я наклонился к барьеру и, как к святыне, приложил свои губы к руке Зои. Она вся содрогнулась, сняла с барьера руку и вздохнула. Ничего не сказала. На сцене разочарованный Онегин уже читал нотации растерянной Татьяне, и вдруг мне показалось, что Онегин – это я, а Татьяна – Зоя. Об этом же, вероятно, думала и Зоя, потому что, когда кончилась эта картина, она обернулась в мою сторону и, печально покачав головой, сказала:

– Хорошо, что еще счел нужным объясниться лично! А то ведь мог ограничиться письмом с отказом от руки и сердца. Впрочем, не всё ли равно?.. Хотите, пойдем… Здесь душно…

Я вскочил и стал расталкивать столпившуюся в дверях публику… Кто-то обиделся и сердитым басом произнес:

– У нас собственный полицеймейстер!..

– И собственный дурак! – бросил я на эту реплику и подал руку Зое.

– Я не хочу – в фойе. Пойдемте на лестницу, там свежее.

– Куда хотите, Зоя…

Стоим на лестнице: она – облокотясь на перила, я сбоку, не сводя с нее глаз. Так близко, близко… Как прежде! Хочу сказать, что я люблю ее сильнее прежнего, и не могу: что-то стоит между нами.

– Вы, Геннадий, сильно изменились… Вы что-то пережили и вообще какой-то другой… И я – тоже. Оба мы другие. Мне кажется, будто, мы только сейчас познакомились и не знаем, о чем говорить нам между собой…

– Да, Зоя… Я пережил много… Когда-нибудь я вам скажу… А теперь я тороплюсь сказать вам одно, главное…

– Не верю… Если бы вы знали, как я вам верила… и что вы сделали с моей верой в людей вообще!.. Впрочем, это становится похожим на оперу, которая идет на сцене… Бросим и никогда не будем к этому возвращаться. Теперь я хочу учиться, только учиться наукам…

Зоя вздохнула и опустила голову.

– Как хорошо вы говорите!.. Вы – оратор… Я до сих пор не могу опомниться от вашей речи на нашем вечере…

– Всё это не важно… Я невыносимо страдаю, Зоя, от ваших холодных слов.

– Вы – оратор… умеете делать свои слова горячими, а я… погасли мои слова от… ветра… Пора! Идем! Третий звонок…

– Постоим еще! Ради Бога!

– Вы не верите в Бога…

– Ну, ради… прошлого!..

– Не понимаю, Вас, Геннадий. Что вы: искренно, или так… между прочим?

– Вы меня глубоко оскорбляете… Я заставлю вас поверить мне, хотя бы это стоило мне…

Я не договорил и пошел прочь, покинув Зою. Я пошел в буфет и, взяв коньяку, присел к столику и стал пить рюмку за рюмкой, чтобы на что-то решиться, что-то сделать… Теперь ясно: прошлое – невозвратно и ничем его не вернешь. Не любит и не может любить… А я не могу. Я не хочу жить. Не хочу. Я хочу теперь только одного: заставить ее поверить моей честности, моей искренности и… в награду получить ее слезы над моей могилой. Да, больше у меня нет выхода.

В буфете было пусто. Буфетчик дремал за стойкой и не надоедали лакеи. Вдали Ленский пел свою предсмертную арию и музыка вторила ему и наполняла скорбью мою душу.

«Благословен и дня при-хо-од, бла-а-гослове-е-н и…»

Да. Кончено! Завтра меня уже не будет. Мелькали мысли о старом доме, о старой матери, о Зое, стоящей около свежей могилы и рыдающей напрасными слезами… Что меня может остановить? Никто и ничто… Только она, сама Зоя… Вот если бы она пришла сюда и почувствовала, что случится этой ночью, если бы она сказала: я боюсь за тебя…

– Геннадий! Что это!..

Я поднял голову и закричал:

– Зоя!

– Что с вами, милый?.. Не надо пить. Отчего вы убежали от меня?..

– Разве вам не всё равно?

– Я могла бы не придти, Геннадий… Не пейте: я рассержусь.

– Ах, Зоя!., мне надо быть сегодня веселым, потому что я ухожу и…

– Если вы меня… любите, вы…

– Я? люблю ли я вас!.. У меня только одна возможность доказать это.

– Будет говорить глупости… Идем!..

Я посмотрел в глаза Зои и вдруг почувствовал, что светит в них ясный огонек чего-то былого, нежного, и зажигает душу жаждой жить, жить, жить…

– Я хочу жить, Зоя!.. Я не хочу умирать.

– Ах, какой… нехороший!.. Рано думать о смерти… нам, таким молодым!

Мы под-руку вернулись в зрительный зал и, под ворчливое сетование публики, пробрались на свои места. Игнатович презрительно покосилась в мою сторону и проворчала:

– Это называется любить музыку…

– Прекратите болтовню! – как шмель, прогудел сердитый бас позади.

Мы сидели с Зоей близко друг к другу, и я не боялся прикосновений, а искал их, потому что от них лилось в душу ласковое успокоение и надежда на возврат потерянного. Изредка украдкой Зоя взглядывала на меня, и я ловил в ее глазах прощение любящей; души. И всё прошло: жизнь казалась прекрасной, и чудным казался бинокль Зои, перламутровый, с ручкой… Ее бинокль, ее бинокль! Милый, родной бинокль! Как я люблю тебя, бинокль!..

Глядя на Зою, я поцеловал бинокль, а она смущенно улыбнулась и потупилась.

– Глупо! – прошептала, наклонившись ко мне, Игнатович….

Конечно, я провожал дам до дому, но не удалось больше поласкать свою душу тихим разговором с белой девушкой. Опять мешала Игнатович: она влекла меня под руку и забрасывала словами о разных книгах, политических вопросах и значительных делах. Я что-то отвечал, иногда невпопад, а Зоя хохотала и, следуя позади, бросала в нас смятым в комья рыхлым, мокрым снегом. Ах, как мне хотелось бросить серьезные разговоры и, выдернув захваченную Игнатович руку, поиграть с Зоей в снежки и побегать за ней по белым снежным пустынным улицам спящего города!..

– Вот вам!

Звонко смеялась Зоя, радуясь, что снег попал мне за воротник, а Игнатович сердилась:

– Вы, Зоя, нам мешаете: мы говорим серьезно…

Когда мы распрощались и Зоя с Игнатович скрылись за дверью крыльца, я долго еще стоял около дома и не хотел уходить. Было так радостно и светло на душе, как бывало когда-то давно, около дома № 15…

– Надо идти… Ничего не поделаешь…

Я глубоко вдохнул влажный, пахнущий снегом воздух, посмотрел в звездное небо и, сняв шапку, перекрестился:

– Благодарю Тебя, Господи!

XXIV

Памятная ночь!..

Возвращаясь поздней порой домой, я всегда заходил сперва в переулок, чтобы посмотреть, нет ли в квартире опасности: горящая на окне лампа под красным абажуром, по условию с Николаем Ивановичем, должна была предупреждать о неблагополучии. И на этот раз я скорей машинально, чем сознательно, зашел сперва в переулок:

– Вот тебе раз!

На окне стояла лампа под красным абажуром… Что ж теперь делать? Очевидно – обыск. Но у кого: у меня – или у Николая Ивановича? Во всяком случае, идти в квартиру преждевременно, это значило бы: «не спросясь броду, сунуться в воду». Каждая минута свободы теперь дорога: надо прятать концы в воду. А концы – серьезные: у нас наворовано из типографии уже около полупуда шрифта. Дома у меня всё в порядке, но необходимо подальше перепрятать шрифт и предупредить сотоварищей о грозящей опасности… Ну, а если всё-таки арестуют? Эх, Зоя! не везет нам с тобой. Опять – разлука и, быть может, долгая…

И вдруг тревожная радость встряхнула мне душу: можно и даже необходимо, неизбежно наше свидание сейчас же. Я не могу потерять свободу, пока не узнаю, не услышу из ее уст, что наше счастье воскресло… Я хочу на прощанье услыхать на ухо: «милый, родной, люблю тебя»… А потом извольте: обыскивайте, берите, сажайте и так далее.

Я вышел из переулка и, перейдя на противоположную сторону улицы, деловой беспечной походкой направился мимо нашего дома. У ворот – полицейский: зловещий признак; подальше – три извозчика и ночной караульщик – тоже ничего хорошего… Голоса, ведут кого-то… Уселись и едут, обгоняя меня. Неприятное, чёрт возьми, ощущение: лучше поднять воротник. Отлично: проехали! Так и есть: на среднем извозчике, рядком с жандармом, словно давнишние знакомые, бедняга Николай Иванович; жандарм слегка поддерживает его за талию, словно кавалер – даму…