Есть минуты гнева, когда страх становится чем-то непонятным. Тогда остается одно желание — разрушать, опустошать, желание катастрофы, в которой готов погибнуть сам. Но ничего такого не произошло. Боб опустил руку. Мои неистовые крики превзошли по силе его собственное неистовство.

Захмелевший человек трезвеет при общении с более пьяным. Боб пришел в себя, опасаясь моего бешенства. Тогда глубокая усталость сменила ярость на его лице. Несомненно, она наступила вследствие неудовлетворенного сексуального возбуждения, но возможно также, и скорее всего, от внезапного осознания, в какую пропасть может скатиться юнец, подчиняющийся лишь вожделению.

Печальный сарказм скривил его губы, он потряс головой и резким тоном, но гораздо тише, чем обыкновенно, произнес:

— Ты неподражаем в качестве защитника добродетели.

Боб знал силу своей иронии. Она часто отрезвляла мои безумства. Не знаю, рассчитывал ли он в этот раз на что-нибудь в этом роде или попросту поступил обычно для себя, но на какое-то мгновение он мог решить, что вновь одержал надо мной верх. Я в самом деле застыл недвижим и молчалив, глядя на дверь метиски. Я вдруг вспомнил, что явился к ней без сапог, без кителя и галстука, с развязанными тесемками на концах брюк, растрепанный, небритый. Я содрогнулся при мысли, что молодая женщина может появиться каждую секунду, может увидеть меня, растерзанного, смешного…

А другой, тайком наведя лоск, будет злорадствовать!

Я взял Боба за плечи и шепнул ему:

— Посмотрим, кто будет смеяться последним. Пока идем к нам. Надо с этим покончить.

Боб, не сопротивляясь, пошел в нашу каюту. В тесном помещении мы стояли почти вплотную друг к другу, и в то время, как я хлестал его оскорблениями, как пощечинами, я ощущал на своем лице его горячее дыхание.

Чего только я не наговорил ему в неистовом приступе попранного доверия, уязвленного самолюбия и смутно осознаваемой ревности!

В бессвязном лопотании я напомнил Бобу наш уговор, который никогда не нарушал. Он предполагал полную взаимную откровенность, без всяких отступлений, недомолвок. И особенно в отношении женщин. Мы поклялись, дабы избежать всякой низости, атаковывать только при равных шансах. Разве не рассказал я ему во всех подробностях историю с курумой? Не признал ли он, что случай предоставлял первенство мне? А сам тайком пытался взять реванш, трусливо, позорно.

— Да, ты сдрейфил, сдрейфил передо мной! — кричал я. — Ты ушел в подполье. Ты напомадился для этой низости и смеешь думать, что у тебя есть самолюбие? И ты еще осмеливаешься давать мне уроки!

Боб ничего не отвечал на мою брань. Только его от природы бледное лицо с каждой минутой бледнело все больше. Я же, несмотря на его молчание, видя, что мои удары достигают цели, расходился все сильнее с садистским наслаждением.

Не поклянусь, что поведение Боба было единственной причиной моих яростных нападок. Когда я вновь думаю об этом, то понимаю, что в результате долго переносимого унижения они явились довольно низкой местью.

Я слишком долго восхищался самообладанием Боба, его уверенностью, его иронией и остроумием, чего не было у меня, чтобы во мне не зародилось чувство неполноценности. И к тому же он был на четыре года старше меня и часто обращался со мной с высоты своего опыта. Словом, это он сухо и жестко установил правила наших отношений. Не один раз за мои невинные проступки он мне их напоминал. Я мелочно воспользовался всем этим.

— Честь товарища! Ты ведь говорил это? Говорил? Любовь! Дружба! Пустяки! Я принимаю только закон товарищества. Вот мужской закон. Кто все это говорил, ну? Ах, как здорово!.. Ага! Вот и договорились! Заморочить мне голову высокими фразами, чтобы тайком стряпать свои делишки. И ты — товарищ? Предатель! Вор! Вот… вот ты…

Я не смог закончить. Совершенно неожиданно Боб отшвырнул меня от двери, на которую я навалился, и исчез.

Я выкрикнул ему вслед еще какие-то ругательства, хотя прекрасно понимал, что его бегство было средством избежать драки, в которой один из нас слишком дорого заплатил бы за слова, сказанные мною.

С трудом переводя дыхание, на нервном пределе, я рухнул на нижнюю койку. Но, неожиданно вспомнив, что это койка Боба, вскочил, словно обожженный раскаленным железом. Теснота помещения душила меня. Я натянул сапоги, набросил китель и кинулся на палубу.

Моя ярость растворилась в сумерках восточного моря.


Испарения, казалось, отливали всеми металлами, всеми сказочными камнями, соединяя небо с водой, но свет был необыкновенно ясным. На пороге ночи он разливался над таким спокойным, гладким морем, что все, что проступало в нем, — странные летающие рыбы, огромные чайки, джонки с развевающимися парусами — казалось видением сна, сказки или мифа.

Я очень хорошо помню, отчетливо вижу картину этого поистине необыкновенного явления. Следует признать, что чувства сами способны запечатлевать картины раз и навсегда и могут воспроизвести их в любой момент жизни. Ибо в тот вечер, о котором сейчас говорю, я ничего не видел или, вернее, то, что я видел, не доходило до меня.

Глядя на волшебный закат широко раскрытыми глазами, словно слепой, я думал: „Как он смог ее обнаружить? Как? Как?"

Боб так и не открыл мне этот секрет, но и сегодня, как и тогда, я думаю, что секрет довольно прост.

Боб встал очень рано, покинув койку из-за привычной бессонницы. Он бесцельно бродил по палубе и коридорам. Женщина, которая по неизвестным нам причинам, не показывалась (может, просто из-за морской болезни), в этот ранний час ничего не подозревала. Она решилась выйти из каюты или же открыть дверь. Банальная случайность столкнула ее с Бобом. Она тотчас же скрылась. Действия и поведение Боба красноречиво рассказали мне о том, что произошло дальше.

Его исчезновение, причиной которого было вначале тщетное выслеживание, затем тщательное одевание, спешный завтрак вследствие напрасного ожидания, — все логически выстраивалось.

А после? После?

На этой стадии размышлений кровь застучала у меня в висках.

В то время как я спал, Боб принялся вновь следить за каютой метиски. Маленький малаец по какому-то ее вызову открыл дверь — Боб ринулся туда.

Я слишком хорошо знал наглую дерзость и холодное безумие, с каким так ловко и так часто он укрощал женщин. Он делал это не раз. Возможно, если бы не я, ему бы это удалось вновь.

Если бы не я… если бы не я… конечно. Но он успел поцеловать ее. Укусить ее губы, форму, цвет которых я хранил в своей чувственной памяти. Он мог увидеть кожу, которая будоражила меня, прижать к себе ее прекрасное тело, коснуться самых тайных ее изгибов…

В эту минуту мне под ногти вонзились занозы, и я заметил, что рву руками деревянную обшивку релинга. Острая боль не охладила меня. Огонь, жгущий мне нутро, был сильнее.

— Скотина! — произнес я вслух. — Скотина! Клянусь, она будет моей раньше.

Эти слова прозвенели неожиданно на пустынной палубе — то были звуки моего собственного голоса… Разом я ощутил свое существование и освободился от образа Боба, который неотступно преследовал меня.

На нашем судне между такими же переборками, под тот же шум машин, в те же самые дни и те же самые ночи и в тот же порт, что и я, направлялась прекрасная метиска из Кобе. На что же я жаловался?

Боб попытал свое счастье. Неудачно. Он проиграл. Теперь моя очередь.

Внезапно радость залила меня. Метиска появится на следующий день. Море было таким ласковым, что не могло бы испугать даже боязливого ребенка. Обнаруженный тайник уже не тайник. Метиска должна выйти.

Я решил вернуться к себе в каюту. Следовало побриться, сменить форму. Но я сделал лишь несколько шагов. Подражать Бобу? Этим самым я дал бы ему слишком богатую пищу для насмешки, пусть молчаливой. Однако мог ли я предстать перед глазами метиски в том виде, в каком был?

Я видел, что загнан в тупик. Каково бы ни было решение, самолюбие мое будет уязвлено.

Счастливый или несчастный возраст — кто скажет, — когда способен терзаться подобными рассуждениями?

В этих сомнениях я был застигнут сигналом к ужину. Я заметно, но без особого чувства пожал плечами и направился в обеденный зал. Метиски там не было.

V

В середине ужина Боб поднялся с места.

Несмотря на плотную тишину, бывшую, казалось, законом на наших встречах, никто не повернул к нему головы. Ван Беку и Маурициусу, по всей видимости, все наши поступки были безразличны. Сэр Арчибальд пребывал под жутким гипнозом, который внушал ему колосс. Что до меня, то я хотел исключить Боба из зоны своего внимания. Но я напрасно старался. Я не смог помешать себе отметить, что Боб был совершенно пьян.

Когда он сидел, никто не мог определить степень его опьянения, какое бы количество спиртного Боб не выпил. Цвет его матового лица не менялся. Он не становился ни болтливее, ни молчаливее: его здравомыслие оставалось нетронутым, разве слегка отличалось горечью и резкостью. Однако и в нормальном состоянии такое тоже бывало, поэтому ничего определенного сказать было нельзя.

Он выдавал себя, только когда стоял. Но надо было пожить с ним, чтобы начать замечать это. В противном случае его точные, размеренные движения могли сойти за естественные, хотя обычно они были живыми и ловкими.

По тому, как Боб медленно и осторожно преодолел несколько метров от стола до бара, я все понял. Да, Боб пьян, и пьян в стельку.

Он грубо подозвал юнгу, потребовал себе большой, налитый до краев, стакан коньяка и застыл, автоматически регулярно поднося его ко рту.

Конечно, пока мы ужинали, он все реже делал глотки — как раз когда мы закончили, он допил свой коньяк.

После этого он вышел с еще большей осторожностью.

Если бы даже в моем отношении к Бобу не было никакой трещины, я бы не стал заниматься им. Я знал, что в состоянии опьянения — в отличие от меня — он ничем не рисковал. Спиртное, вместо того чтобы возбуждать, толкнуть на какую-нибудь глупость, действовало на Боба как успокоительное.