Он проигнорировал ее шутку над матерью. Сибил любила язвить по поводу приверженности их матери к внешним эффектам. Она обнаружила, что мать боится того, что подумают люди, и ей доставляло удовольствие пугать ее какими-нибудь экстравагантными поступками.

Ее презрение задевало Хэла, так как он все еще был близок к матери. Он посещал ее по крайней мере два раза в неделю, когда бывал дома, болтая с ней в гостиной о своих делах и иногда спрашивая ее совета. Он знал, что его мать несмотря на маленькие слабости, была очень умной и тонко чувствующей.

Но мать никогда не подпускала Сибил достаточно близко к себе, чтобы та могла заметить эти ее черты. Сибил же знала ее как нервную, далекую от нее женщину, полную собственными заботами, и немного мелочную в том, что касалось ее. Хэл не пытался исправить Сибил или защитить мать, так как понимал, что у Сибил с ней были не такие отношения, как у него. С точки зрения Сибил, ее презрение к матери давало желаемый эффект.

Тем не менее, Хэлу было невыносимо больно, когда Сибил высмеивала мать за ее спиной: во-первых, ему было больно за маму и, во-вторых, он чувствовал, что насмешки Сибил были и из-за него – то ли она его ревновала, то ли был какой-то более глубокий мотив.

– Ты видишь папу? – спросил он.

– Время от времени, – сказала Сибил, – он влетает в комнату, быстренько спрашивает «Как дела, моя дорогая?» и исчезает, чтобы поговорить о финансовых новостях, пока не позвонят к обеду. Я с таким же успехом могла бы там не появляться. Мне придется убить себя, чтобы хоть чуть-чуть привлечь его внимание.

– Не говори так, Сибил.

Хэл мог себе представить эти сцены. Его отец никогда не замечал существования Сибил. Его отношения с ней были примерно такие, как у капитана корабля с одним из пассажиров: вежливый кивок и беспокойство в глазах от попытки вспомнить его имя.

Хэл опять посмотрел на золотые ресницы, бледные щеки, пальчик, в задумчивости передвигаемый от фигуры к фигуре. Злость внутри Сибил интересно сочеталась с ее девичьей красотой. Ее тянуло к вещам зловещим, темным и жестоким.

Но за всем этим он мог разглядеть ее боль и ужасное одиночество. Взрослея, она все больше держалась в стороне от своих сверстников. Так что сегодня никто по ней не скучал, никто о ней не вспоминал и не собирался прийти в гости, кроме мамы и папы. От этого сердце Хэла сжималось.

– Как на работе? – спросила она, чтобы переменить тему. В ее голосе звучала скука и какая-то внутренняя настороженность, от чего он почувствовал себя неуютно.

– Так же, – ответил он. – Я уезжаю в пятницу, но надеюсь вернуться до пятнадцатого.

Он направлялся в Париж. Будучи чрезвычайным посланником президента Эйзенхауэра в НАТО, Хэл проводил по три-четыре недели в Париже, потом на неделю возвращался в Вашингтон, где он лично вкратце рассказывал Президенту о своей беспокойной дружбе с военными союзниками. Во время этих коротких визитов ему удавалось на пару дней вырваться в Нью-Йорк, чтобы посвятить себя семье и Диане.

– Как там мистер Даллес и твои остальные друзья? – спросила Сибил. Она любила дразнить его по поводу неопределенности его положения среди ближайших советников Эйзенхауэра. Они считали, что президент поступил неумно, назначив на такой ответственный пост демократа, человека из команды Стивенсона. Но Хэл понравился Айку сразу с их первой встречи, которая произошла вскоре после возвращения Хэла из Кореи, не только потому, что у него была Медаль Чести, к которой Айк испытывал большое уважение, но и потому, что взгляды этих двух людей на международную политику были схожи.

Эйзенхауэр ненавидел холодную войну, и опыт и интуиция военного подсказывали ему, что она рано или поздно выльется во что-нибудь кровавое. Хэл, как он знал, был в душе интернационалистом, прирожденным дипломатом, чья политическая жизнь больше была посвящена приобретению для Америки друзей, чем врагов. По этой причине Айк оставался верным Хэлу и защищал его от кляузников, которые говорили, что он был слишком молод, слишком богат, слишком красив и что у него был слишком левый уклон для такого поста. Для политического климата этого времени с его жесткими требованиями, эта позиция говорила о немалом мужестве Айка.

Что до Сибил, то ей нравилось дразнить Хэла его работой, когда против него проводили очередную кампанию. Ей хватало ума понять, как человек, подобный Хэлу, мог идеализировать Эдди Стивенсона и обожать Айка в одно и то же время, но ей нравилось притворяться, что она не понимает.

– Родители государственного Департамента уже привыкают к тому, что у них в самом сердце сидит коммунист? – подкалывала она.

Хэл тяжело посмотрел на нее.

– Ты когда-нибудь слышала о таком понятии, как извлечение пользы из плохого положения? – спросил он.

Она пожала плечами.

– Не обращай на меня внимания, – она знала, как серьезно относился он к своей работе, поэтому удержалась от желания подразнить его насчет политиканства, что являлось неотъемлемой частью любой правительственной службы. Всем было известно, что главным оружием Хэла против атакующей его прессы были его личное обаяние и популярность в народе. И все же она уважала его за героическое постоянство, с каким он придерживался своей позиции, перед лицом растущей оппозиции правого крыла обеих партий.

Более того, ей нравился его политический профиль, потому что он ставил в затруднительное положение их отца. Рейд Ланкастер не одобрял политику саму по себе, не говоря уже о политике либеральных демократов. И только потому, что Хэл остался единственным сыном после смерти Стюарта, он способствовал его карьере в Вашингтоне. Но он ненавидел говорить об этом, и его раздражали настойчивые журналисты, которые просили прокомментировать спорное положение его сына в администрации.

Пальчик Сибил опять задвигался над доской, на которой Хэл расположил свои фигуры, на его взгляд наиболее безопасно. Он обошел ее короля с флангов и продвигался в атаку на фигуры, стоящие в самой лучшей позиции.

Он посмотрел на ее волосы, которые теперь были более длинными и густыми. Так ему нравилось больше, даже если мать не одобряла этого. Сибил была так непредсказуема в своих настроениях, и у нее было заготовлено так много колкостей, что было приятно видеть ее более мягкую и милую внешне.

Ему всегда нравилась ее фигура, еще когда она была маленькой девочкой. В ней было что-то мягкое и кошачье, странно сочетавшееся с внутренней напряженностью. Когда она была маленькой, он чувствовал физическую близость к ней, помогая ей одеваться, умываться и перевязывая ее порезы и ссадины. Поскольку он проводил с ней больше времени, чем остальные, то изучил ее тело, как мать, и полюбил его странное очарование.

Сегодня, обнимая ее, он был огорчен тем, как сильно она была внутренне напряжена. Он часто задумывался над тем, что мечтательная томность глаз Сибил могла бы быть зеркалом ее души, если бы она родилась не в семье Ланкастеров. В собственной семье она была, как рыба, выброшенная на берег.

Еще больше он уважал ее за то, что она столько времени проводила в одиночестве. Сибил обожала Хэла за то, что он не пошел по стопам отца, как это сделал бы Стюарт, и за то, что он не боялся плыть против политического течения. Их главной точкой соприкосновения и взаимной симпатии, теперь, когда она стала старше, было то, что оба они были изгнанниками. Хотя они и находились на разных уровнях, но оба были выброшены за пределы нормальной человеческой жизни. Хэл теперь был Ланкастером не больше, чем она, так как чувство юмора и ранимость отделяли его от клана так же, как и ее грусть и затворничество.

Так что Сибил могла простить Хэлу его приверженность к идеалам, что казалось ей детством, так же как он мог простить ей упрямство, с которым она не хотела открыть дверь, ведущую к счастью. Она была темнотой, он – светом, что было странным, ибо она была блондинкой с ярко белой кожей, а он, как все Ланкастеры, был смуглым, с черными волосами. Они представляли собой странную пару, но это, казалось, только сближало их.

– Как дела у Дианы? – спросила она.

– Хорошо, – ответил Хэл. – Премьеры каждую неделю, она скучает по тебе.

Сибил проигнорировала эту ложь.

– Ты о ней хорошо заботишься, да?

Он слишком хорошо услышал подковырку. Она имела ввиду не только половую жизнь, которую, как она воображала, он вел с Дианой, но и то, что он обманывал Диану с другими женщинами.

С одной стороны Диана была для Сибил ничем, обычным необходимым предметом в жизни Хэла, как социально устроенного мужчины. Сибил была далека от того, чтобы ревновать к красоте Дианы, ей было лишь жаль Хэла, так как эта необходимая женитьба лишала его возможности найти кого-нибудь, кто бы отдал ему должное.

Тем не менее Сибил упрекала Хэла за то, что он не был таким же верным в любви, как в политике. По какой-то причине, он всегда воспринимал свою неофициальную помолвку с Дианой серьезно и никогда не решился бы огорчить ее родителей, оставив ее. Он уверял, что любит ее, но Сибил не верила ему. Так что всегда, когда она говорила о Диане, в ее голосе звучала смесь презрения и жалости.

– Кстати, говоря о премьерах, – добавил Хэл, – мы с мамой в пятницу смотрели «Король и я». Я думаю, тебе понравится.

– М-м-м, – ее, не требующее комментариев мычание, говорило о том, что ей это не интересно. Бродвей утомлял ее так же, как и кинокартины и почти вся музыка. По-настоящему она любила только читать.

– Опять же говоря о премьерах, – сказал Хэл, не сдаваясь, – в следующем месяце в «Метрополитен» будет выставляться Ван Гог. Этого мы не пропустим.

Она просияла.

– «Пшеничные поля»? – спросила она.

– Я проверю. Не удивлюсь, если так, – он знал, что она обожала Ван Гога больше всего на свете. Когда она была маленькой, он взял ее посмотреть его картины в «Метрополитен», он держал ее за руку, пока она стояла, восторженно глядя на таинственные полотна, на которых изображалось чудное небо и когтеобразные усики растительности. Ван Гог, казалось, был единственным отражением во внешнем мире тех ужасных картинок, наброски которых она делала дома.