Однажды ночью в дверь постучали. Стук был громким и нетерпеливым. Пока одевался отец, дети побежали следом за матерью, посмотреть на непрошеных гостей. В дом ворвался холодный влажный ветер с реки. В просвете показалась фигура Федьки Шашкина — местного бездельника и пьяницы. Показалось странным, что мама его впустила, — ведь он совсем недавно ломился в каждый дом, просил опохмелиться, а его все гнали от ворот: «Работать надо, а не попрошайничать». Мама зажгла керосиновую лампу. Следом за Шашкиным зашли двое здоровых мужиков и молодая баба. Незнакомцы были одеты в кожаные штаны и комиссарки. А у Федора сбоку на поясе висел наган.

— Вот это да… — с восхищением протянул Борька. — Настоящий маузер! Дядь Федь, дай посмотреть!

— А что, батянька тебе не купил, что ли? Денег пожалел? — по-хозяйски садясь на скамью, гундосил Федор.

— He-а… Он мне деревянный купил, а этот настоящий, поди, похож…

Еще что-то хотел сказать Борька, но мама на него так посмотрела, что говорить дальше расхотелось.

— Идите в заднюю, дети, не мешайте взрослым.

Из задней вышел отец. Интересно он был одет. В красноармейскую форму, в которой с войны вернулся. На груди поблескивали медали. Из рукава гимнастерки торчала культя, хотя обычно он ее прятал даже от близких.

Через щель дети наблюдали за происходящим. Старший, Шурка, сжимал кулаки так, что было слышно, как хрустят косточки. Маленький Борька не отводил глаз от маузера. Катенька смотрела во все глаза на отца, такого статного и гордого в этой военной форме.

— Ну, что застыл, Иван? Садись. Приказ тебе зачитывать буду.

— Я в своем доме, и ты здесь не хозяин, чтоб мне указывать. — Было видно, как у отца задергалось веко.

— Это ты пока хозяин. Еще один день похозяйничай и… — зло буркнул Федор, делая ударение на слове «пока», а дальше затараторил что-то непонятное из постановления райисполкома.

— Да как ты смеешь, гнида! — Отец сжал свой единственный кулак. — Пока ты, сопляк, по девкам шлялся и самогонку пил, я за тебя в Красной Армии кровь проливал и руку там оставил! Я в окопах вшей кормил, а ты у жены на горбу сидел да приданое ее пропивал… Дармовщинки захотелось, тунеядец паршивый? А на вот тебе! — Отец сложил из трех пальцев характерный знак и поднес к самому носу обалдевшего Федьки. — Ты попробуй разок, встань на заре да в поле выйди — поработай. За всю свою жизнь никчемную ты и к земле-то не подошел ни разу, ни разу не проснулся раньше обеда. Кто тебе не дает построить дом? Кто тебе мешает с двумя-то руками скот держать? Кто?! Лень твоя. Хмельное жрать каждый может… Я красноармеец, инвалид. Я за Советскую власть в боях сражался. И награды имею — вот, смотри. — Отец выпятил грудь. — И меня Советская власть не обидит, не для того она меня этих медалей удостоила…

— Попрошу не оскорблять комсомольца! — взвизгнул Федька, немного пришедший в себя от отцовской тирады. — Ты кулак, Ванечкин, а кулак — это враг народа. А народ — это я, и ты мой враг!

Никак не ожидал Федор такого нападения со стороны Ивана. Ждал, что упадет тот перед ним на колени, что просить его будет, а он, Федор Кузьмич Шашкин, надменно и уверенно дочитает документ. Не вышло. Дрожал голос у Федьки, как будто и не решение наркома перед ним, а какая-то кляуза постыдная. Испугался он, что грехи его вспомнили да еще и при городских «соратниках» высказали, тут всякий смутится. Баба в штанах прыснула, увидев, как струхнул Федька.

— В двадцать четыре часа освободить дом… Полная конфискация имущества… За невыполнение приказа расстрел! — скороговоркой дотараторил Федор и как-то по-кошачьи вскочил со стула и побежал к двери. Еще до того, как отец размахнулся и ударил кулаком по столу.

— Вон!!! Вон из моего дома! — Полетела на пол и глухо звякнула крынка с молоком.

Городские «соратники» Федьки Шашкина неуверенно, но шустро пробирались боком к выходу. Хлопнула дверь. Стояла тишина, прерываемая судорожным дыханием отца.

— Шур, а Шур, чёй-то читал дядя Федя? — теребил за штаны Борька старшего брата. — Смешной он какой, ночью пришел и читать начал, а потом убежал, а на дворе темно, дождь и волки воют. Слышь, Шур, ну, чё молчишь-то?

— При свете дня они стыдятся приходить, Боря. Вот и приходят по ночам, чтобы их глаз бесстыжих и похмельных не увидели. А убежал потому, что волки ему и товарищи, — прошептал в ответ Шурка.

— Как это, волки — товарищи дядь-Федины? Он что, оборотень, что ли? — В огромных Борькиных глазах застыл ужас. — Мне баба Матрена рассказывала про оборотней. Они люди днем, а ночью в волков превращаются, на людей нападают и кровь пьют. И что теперь? Они на нас напали? Да? Да, Шурка?

— Напали, браток, напали и крови попьют немерено.

Борька захныкал и уткнулся в Катюшин подол, обнял сестру маленькими ручонками и задрожал от страха.

— Не плачь, маленький, не плачь, Боренька, успокойся… — Катя неотрывно смотрела на разлитое по полу молоко, и оно казалось ей кроваво-красным при тусклом свете. — Наш папка вон какой сильный и смелый… Он всю войну прошел и революцию тоже. И никого не боялся. Победит он и Федьку Шашкина, и дядек злых тоже. Он и одной рукой справится с ними.

Но не справился Иван Ванечкин.

Пришли утром тринадцать городских комиссаров. Не было среди них Федьки Шашкина — лишил он себя удовольствия Иваново добро из сундуков выгребать, побоялся, что остальные товарищи услышат то, что слышали трое сегодняшней ночью.

Сидел Иван на завалинке, опустив голову. Смотрел, как со двора уводили скот, как вытаптывали картошку на огороде, как детскую одежонку валили на телегу. А он, видевший смерть и голод мужик, ничего не мог сделать, не мог защитить своих детей. Он сидел и плакал от беспомощности и ужаса. Ведь не могла с ним так поступить Советская власть. Это ошибка. Ведь он за нее сражался. За светлое счастливое будущее ходил в атаку. И теперь эта власть выбросит его из дома, своими руками построенного? Не может быть! Хотя в душе уже понял: еще как может, если теперь у власти Федьки Шашкины.

Мать с детьми сидели в конюшне. Младшие прижались к ней и плакали. Шурка ходил из стороны в сторону и с силой пинал бревенчатые стены.

Зашла в конюшню вчерашняя баба в кожаных штанах и комиссарке с баулом в руке и с винтовкой наперевес.

— Позволь картошку выкопать! — бросилась мать ей в ноги, хоть и запретил отец просить о чем-либо. — Мы же с голоду помрем, зима скоро. Смотри, детки у меня…

— Зажрались вы уже картошкой, впрок наелись, — отрезала комиссарша матери, по-хозяйски осматривая углы конюшни. Взгляд ее остановился на матери, и глаза загорелись лихорадочным блеском. — Снимай серьги, и бусы снимай! Янтарные небось? Не знала, наверное, куда деньги деть, побрякушек на себя навешала! — Она бросила на пол баул, из которого вывалились мамины юбки и нижние штаны.

— Прошу, оставь! Ведь осталось же в тебе хоть что-то святое. Это мне от прабабки досталось — подарок на свадьбу. Я никогда с ними не расставалась! Доченьке на свадьбу подарю. Христом Богом прошу! — Мама лежала у нее в ногах и выла, как будто ее били.

— Кончилась ваша свадьба, и жизнь ваша кулацкая кончилась! Сказано товарищем Сталиным — ликвидировать кулака как класс! Вот и будем вас ликвидировать. Построим коммунизм — так все у вас отнимем, не только коров. И детей тоже на государственное воспитание устроим. Все будет общее — и дети, и дома, и чашки, и ложки, и жены. Не будет неравенства. В этом и есть политика нашей партии! А святых на свете не бывает, потому что Бога вашего нет и не было никогда! И Христом нечего меня упрашивать. Религия — опиум для народа, так сказал наш вождь! — Баба погрозила назидательно пальцем, любуясь собой и своей образованностью.

Мать завыла еще пуще.

— Снимай, снимай, будет голосить-то! А то на Соловки поедешь за оказание сопротивления властям.

Дрожащими руками мама стянула бусы и серьги и протянула комиссарше.

— Ага! У тебя еще цепочка с крестом… Поди, золотое все. Давай, давай, не жадься, снимай тоже.

Мама отступила вглубь конюшни. И вместо слез на лице появилась такая решительность и ненависть, что Катя с Борькой забились в угол, и даже Шурка присел рядом с ними. Никогда не видели они маму такой.

— Не сниму, — твердо сказала Александра.

— Ты чё, противиться вздумала? Я тебе сейчас, отребье кулацкое, мозги вправлю! — Комиссарша размахнулась и прикладом ударила маму по плечу. Шурка бросился на нее, но Саня схватила сына за руку и с силой оттолкнула.

— Не лезь, Шурка. У этой ведьмы, видимо, ни матери, ни детей никогда не было, не только ничего святого. — Саня встала и недрогнувшей походкой пошла на комиссара. — Ну, сама снимай, если нужен тебе этот крест и кары Господней ты не боишься. На том свете посмотрим, как свидимся. Снимай, что стоишь-то, как приросла. Ну!

— Отстань, полоумная. — Торопливо пряча бусы с серьгами в карман, подхватила комиссарша свой баул и спешно вышла из конюшни.

Перед домом развели костер. Полыхали ярким пламенем образа. И не было ничего страшнее — видеть, как плачут святые лики, со скорбью из огня глядя на этот хаос.

В этот же день раскулачили бабушку Матрену и дедушку Егора, но их не только выгнали из дома, а отправили на Соловки. Больше Катенька их никогда не видела. Слышала, что баба бежала из лагеря два раза, по болотам бежала, и оба раза ее возвращали, а дед погиб на работах.

К вечеру из всего хозяйства Ванечкиных осталась одна лошадь. Остатки снеди, рваную одежку, которой побрезговали городские представители власти, уложили в телегу.

И поехали в неизвестность.

Стемассы остались в прошлой жизни как светлое и вместе с тем страшное воспоминание.

Потом в этом доме разместили школу. Зачем? Ведь была в селе большая светлая школа, а из нее сельсовет сделали.

Приехали они в Анютино, за реку, пятьдесят верст от родной деревни. Приютил их старший мамин брат. Так и жили — десять человек в доме. Мать с Шуркой работали в колхозе за трудодни. Катенька опять пошла в школу. И с отцом управлялась по дому и огороду. Деревенские жители раскулаченным с голоду помереть не дали. Приходили добрые люди и приносили кто что может — у кого молоко было, у кого картошка уродилась. А уже через год у них был свой дом. Не такой, конечно, как в Стемассах, а покосившийся, маленький, ветхий домишко с дырявой крышей, но свой. Он остался после смерти одинокой старушки. Его-то и отдали Ванечкиным. Всей деревней помогали латать дыры. На новоселье подарили Ванечкиным телочку. Как счастлива была мама, как поливала слезами Зорьку!