— Нет, никуда я отсюда не уйду. Я сон видела — ясно-ясно. Там мне голос сказал: смерть тебя боится, и пока ты с ним, она в комнату ни за что не зайдет… Я даже оправляться здесь буду — вон я себе для нужды ведро помойное взяла. Ну а покушать мне мама принесет или вы. А вообще мне похудеть надо. — Нонна вдруг залилась пунцовой краской. — Оттого он и не любил меня, что я толстая была. Я теперь это точно поняла.

— Глупенькая ты девочка, — сказала Таисия Никитична и, чтоб не расплакаться, поспешила во двор, где выкурила наедине со звездами две сигареты. Она очень боялась, что Толя умрет, — у нее, кроме Толи, на всем свете не было ни души.

Потянулись однообразные дни, полные тревог и надежд. Племянник фельдшера остриг Толю наголо, громко лязгая машинкой. Нонна аккуратно собрала волосы в бумажный пакет и попросила Таисию Никитичну сжечь на костре, стоя спиной к западу и повторяя, пока горит огонь: «Тьфу три раза, гори в огне зараза». Костерок почему-то все время гас, и Таисия Никитична извела на него целый коробок спичек и повторила это странное заклинание раз восемьдесят. Нонна поднимала Толю, подкладывала ему под спину и голову подушки и протирала все тело темно-зеленой полынной настойкой, которой смачивала полотенце. Три раза в день она втирала ему в голову густую, терпко пахнущую сосновой смолой мазь, при этом что-то сосредоточенно шепча. Спала она возле его кровати, застелив жиденький матрац простыней в синий горошек. Тут же, возле Толиной постели, она и мылась, и расчесывалась, не спуская с него глаз. Таисия Никитична готова была отдать голову на отсечение, что Нонна при этом все время произносила какие-то заклинания, беззвучно шевеля губами. Толя таял на глазах. Чаще он был без сознания, когда же приходил в себя, жаловался на головную боль и просил пить.

Однажды Таисия Никитична заглянула в его комнату. Он открыл глаза и сказал, едва ворочая спекшимся от высокой температуры языком:

— Бабушка, ты знаешь, я, наверное, больше никогда не увижу Машу. Но она будет приходить ко мне во сне, и ради одного этого стоит жить, правда?

Вечером он попросил покушать и с жадностью съел большой ярко-алый помидор, сорванный прямо с грядки, и ломоть арбуза. Таисия Никитична обратила внимание на пальцы внука — они теперь словно состояли из трех плохо подогнанных частей, крайняя из которых заканчивалась длинным загнутым вовнутрь ногтем.

— Я сейчас постригу тебе ногти, — сказала она, с трудом сдерживая рыдания. — Ты похож на Иисуса Христа, которого только что сняли с креста.

— С Богом покончено, бабушка, — почти выкрикнул Толя. — Я отказываюсь служить ему. Он требует от человека непосильных жертв.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

«Господи, дай мне силы спеть этот спектакль! Я, кажется, забыла слова. Платье меня душит… И локон щекочет лоб. Зачем, зачем они зажгли на сцене столько свечей?..»

Маша стояла, оперевшись рукой о кулису, и старалась сосредоточиться. Она — Виолетта Валери, знаменитая парижская куртизанка, умная, очаровательная, беспечная. В нее влюблен чуть ли не весь великосветский Париж. Но в музыке увертюры уже чувствуется трагедия. «Скрипки играют на четверть тона ниже, — невольно отмстила она. — Штольц разнервничается и наверняка задаст такой темп…»

— Все будет в порядке, — сказал подошедший сзади Тулио — Альфред Жермон, человек, ради любви к которому она, Виолетта, в итоге пожертвует всем, даже собственной жизнью. «Но как можно полюбить этого самодовольного толстяка? — промелькнуло в голове. — Сейчас он подойдет к самой рампе и начнет ублажать публику своим не таким уж и чистым «си», которое будет брать везде, где только возможно и даже невозможно. Нет-нет, Тулио тут ни при чем — твой Альфред живет в музыке. Верди все сказал о нем в звуках. Это прекрасный пылко влюбленный юноша. Это… Франческо в пору нашего медового месяца. Я буду очень его любить…»

Она не успела додумать до конца фразу, как очутилась на сцене среди слепящего блеска прожекторов и высоких ваз с живыми розами. «Libiam ne’lieti calici»[15], — пел Альфред с хором и смотрел на нее полными восторга и страсти глазами. И она поняла, что в ее сердце тоже внезапно вспыхнула любовь к этому юноше, ее охватили трепет, волнение. Она пела, почти не слыша собственного голоса, но знала, что он звучит легко, свободно… Оставшись наконец в одиночестве, она села прямо на ковер возле камина и, глядя на огонь, пыталась разобраться в своих чувствах.

В антракте подошел маэстро Штольц.

— Почему ты не смотришь на меня? Мы же договаривались на репетиции, что в финале ты будешь стоять возле рампы и…

— Виолетта не могла это сделать, — перебила его Маша. — Она столько пережила за тот вечер. Ей нужно было остаться совсем одной.

— Будешь делать то, что хочешь, когда станешь prima donna assoluta[16]. Тогда публика тебе все простит. А сейчас изволь делать так, как на репетиции.

— Но я не могу жить чужими чувствами. Мистер Штольц, в конце концов это моя премьера, а не ваша!

— Дурочка, я же хочу тебе добра. — Старик обнял ее и похлопал по спине. — Ты пела замечательно. Как музыкант, я получил большое наслаждение, но твой импресарио…

— Оставьте его мне, — решительно заявила Маша. — С синьором Рандаццо я разберусь сама.

Арию из третьего действия пришлось повторить на «бис» — публика неистово топала ногами и швыряла на сцену цветы. Ньюорлеанцы оказались очень темпераментными зрителями, к тому же в зале было полно итальянцев. Маша чувствовала необычайный душевный подъем, хотя валилась от слабости с ног. «Ма-ри-я! Ма-ри-я!» — скандировала галерка. Импресарио, который после второго действия налетел на нее чуть ли не с кулаками и обозвал pazza[17], теперь весь расплылся в улыбке и твердил. «Браво, брависсимо». Она вдруг обратила внимание на высокого молодого человека — он стоял, оперевшись спиной о стену и сложив на груди руки, и смотрел на нее с нескрываемым интересом. «Знакомое лицо, — мелькнуло в голове. — Где-то я его видела. Где?..» Она не успела вспомнить — со всех сторон окружили родственники, знакомые. Дядя Массимо распевал во всю мощь своих легких «Libiam ne’lieti calici», при этом умудряясь целовать всех подряд женщин.

— Звонил Франческо, — сказала Лючия. — Откуда-то из Колумбии — забыла, как называется это место. Просил передать, что желает тебе успеха и очень тебя любит. Мария… — Лючия всхлипнула. — Ты такая талантливая, такая… великолепная… ты… ты… Мы скоро станем тебе не нужны.

Она разрыдалась.

Потом все куда-то делись, и Маша осталась одна в своей гримерной. Она сидела возле зеркала, не в силах поднять руки и разгримироваться. На нее глядело изможденное страданиями и смертельной болезнью лицо Виолетты. Ее била дрожь, болела грудная клетка. «Виолетта умерла от чахотки, — пронеслось в голове. — Но я же не она, а Маша, Мария Грамито-Риччи…»

— Встряхнись же, Мария. Тебе нужно жить, чтобы петь, — вслух сказала она. — И петь, чтоб жить, — добавила чуть тише. — Сегодня, кажется, ты сделала первый маленький шаг к достижению своей цели. Но до нее тебе еще идти и идти… Она увидела в зеркало, как открылась дверь и в комнату вошел молодой человек, который стоял возле стены.

— Кто вы? — спросила Маша у отражения в зеркале. — Вы похожи на настоящего Альфреда. Ради вас можно бросить все и… Ах, не слушайте меня Бога ради, — спохватилась она. — Во мне все еще звучит музыка Верди.

Молодой человек подошел совсем близко и улыбнулся ей в зеркало.

— Меня зовут Бернард Конуэй. Мы с вами уже встречались, но нас тогда не удосужились друг другу представить. Миссис Грамито-Риччи, я поздравляю вас с настоящим большим успехом.

Маша расхохоталась и поняла, что близка к истерике.

Она зажала рот рукой и испуганно посмотрела в зеркало. Оттуда ей все так же дружелюбно и приветливо улыбался Бернард Конуэй. У него было невозмутимо спокойное лицо.

— Все в порядке, Мария Джустина, Маджи. Можно, я вас буду так называть? Так звали мою покойную мать. Я сейчас уйду, потому что сегодняшний успех вы должны отпраздновать в кругу родных и близких вам людей. Но мы с вами еще увидимся, правда? До скорой встречи.

Он помахал ей рукой.

Маша обернулась и увидела, как за Бернардом Конуэем захлопнулась дверь.


Казалось, в этом небольшом итальянском ресторане собралась половина Нью-Орлеана. Его хозяин, синьор Сичилиано Джиротти, бегал по залу, добродушно покрикивая на официантов и собственноручно разливая по бокалам шампанское.

— Прекрасная синьора, вы гордость и любимица всего нашего города, — начинал он каждый свой тост и смотрел на Машу повлажневшими от восторга и умиления глазами. — В этом ресторане пел сам великий Марио Ланца. Я был тогда мальчишкой, но мой отец рассказывал, что Марио очень любил ризотто с грибами и розовую «Этну». Ах, синьора, как же вы пели! Особенно это. — Сичилиано выпятил толстый живот, задрал подбородок и запел высоким чистым тенором: «Addio, del passato bei sogni ridenti»[18].

Маша сидела в центре большого стола в окружении близких родственников. Она была в тонком шелковом платье кремового цвета и совсем без грима. Кружилась голова, хотя она выпила всего полбокала шампанского.

— Скушай чего-нибудь, очень прошу тебя, — умоляла свекровь.

— Отстань от нее, Аделина! — во всеуслышанье приказал жене Джельсомино. — Девочке нужно прийти в себя.

— Сначала ей нужно поесть, — громко возразила Аделина. — Она похудела за эту неделю на несколько фунтов. И стала бледная, как эта чахоточная Виолетта. Я очень боюсь за ее здоровье.

— Черт побери, да замолчи же ты наконец! У девочки фигура кинозвезды, а вот вы все расплылись и превратились в настоящие кули с мукой. Это от безделья, — сделал безапелляционный вывод синьор Грамито-Риччи. — Наша Мария работает как вол. Вот кто прославит на весь мир нашу славную фамилию.