Как и все эгоисты, Анджей привык любить себя, и только через себя окружающий мир. Однако он не мог испытывать эту столь необходимую ему гармонию с самим собой и мирозданьем, запутавшись в паутине обмана. К тому же духовные силы здорово подточила нелегкая борьба за самое обычное выживание. Никакого просвета впереди он не видел — социализм был могуч, беспощаден и незыблем. Он напоминал ему бесформенную бурую глыбу мавзолея, в котором томятся миллионы человеческих душ, изо дня в день расхваливая и прославляя свою темницу. Русские сами выбрали себе такую судьбу, но он при всей своей любви к этому народу участь его разделять не хотел. Последней каплей, переполнившей его терпение, была неудачная попытка опубликовать роман, который он начал писать еще на фронте. Он стал переводить его втайне от всех на немецкий, который был для него почти родным языком. Русский вариант остался пылиться в коробке на веранде, немецкий же Анджей надежно спрятал в сарайчике казенного дома, занимаемого его другом, Николаем Петровичем Соломиным, в бытность его секретарства в райкоме партии.

Анджей загодя продумал свое бегство, которое мысленно называл отступлением. Да, он отступал от своих идеалов вечной любви, хоть и продолжал любить Машу, отступал от мечты получить именно в России статус честного художника-космополита во вселенском смысле этого слова. И еще он отступал, теперь уже осмысленно, от романтизма, того самого образа бытия и мышления, который считал в юности единственным выходом из трагикомедии под названием «жизнь».

Итак, рукопись была спрятана в том месте, куда можно было прийти практически в любое время — Николай Петрович дома только ночевал, а в стоящий на отшибе сарайчик не заглядывал месяцами. У Маши Анджей чуть ли не каждую минуту мысленно просил прощения, убеждая себя в том, что с ним-то она как раз и пропадет, а вот без него… Честно говоря, он очень рассчитывал на поддержку и участие Николая Петровича Соломина, который, как давно заметил Анджей, был неравнодушен к Маше. Ему же он перепоручал мысленно и заботу о Машке-маленькой. Что касается Устиньи, за нее он не волновался и почему-то был уверен в том, что увидит снова.

Однако отступать следовало не просто, а так, как это делают романтики — загадочно, в бурю или дождь (в снег он уже уходил со сцены — Устиньиной), и еще так, чтобы его никто не разыскивал. Честно говоря, Анджею не хотелось причинять боль ни обеим Машам, ни даже Устинье, а потому имитация самоубийства в реке, подкрепленная прощально-покаянным письмом к Маше, была отвергнута. Анджей надеялся, что женщины, его три любимые женщины (он последнее время так и называл их мысленно, хотя его нежную возвышенную любовь к Маше никак нельзя было сравнить с чувством, испытываемым к Устинье, — к ней его влекло физически, а еще — как избалованного сынка под теплое материно крылышко) не поверят до конца в его гибель. Он долго сочинял письмо Маше, но вместо этого написал записку Устинье, которая понимала его лучше и отнюдь не идеализировала. Пьяный Николай Петрович дремал в шалаше, когда Анджей оттолкнул от берега лодку, в которой оставил свою рубашку и туфли — запасная одежда и обувь были загодя спрятаны им в дупле старого тополя неподалеку. Потом крикнул «Прощай!» и что-то еще нечленораздельное и спрятался в зарослях. Он наблюдал, как Николай Петрович выскочил из шалаша и кинулся к реке.

Во вспышках молнии он видел плясавшую на волнах метрах в десяти от берега лодку — их лодку. Николай Петрович бегал по берегу, истошно вопя: «Андрей! Андрей!» Потом из кустов появился какой-то мужик, кажется, бакенщик, за ним выскочил кто-то еще. Они спихнули в воду стоявший неподалеку большой баркас и в мгновение ока взяли на абордаж пустую лодку.

Пошел дождь, и Анджей, углубившись в лес, постоял под каким-то раскидистым деревом, но с его листьев на голую спину капали холодные капли, и он, путаясь в мокрых зарослях, добежал наконец до стога, где всего несколько дней назад они с Машей занимались любовью. Зарывшись в сено, крепко и сладко заснул. Наконец он был свободен.

Проснувшись, бегом бросился к реке и уже зашел по пояс в ее прохладную после дождя воду, чтобы плыть домой — он вдруг очень соскучился по обеим Машам, Устинье, — но в последний момент раздумал, выскочил на берег и, обнаружив в шалаше оброненную Николаем Петровичем пачку «Казбека» и коробок со спичками, жадно закурил, сел на поваленное дерево и вспомнил тягучую ветреную зиму, пылившуюся в ящике на веранде рукопись, которая наверняка не увидит в обозримом будущем света на языке оригинала, свое превращение в скептика и даже циника, встал и быстро зашагал прочь. На стволе тополя, который сохранил ему одежду, старательно вырезал перочинным ножом: «Здесь был Анджей. И будет всегда». Подумав, добавил еще три слова: «Я тебя люблю». Он не знал, к кому обращает их, ибо в тот момент думал о трех своих любимых женщинах. Надел рубаху и сапоги, закинул за плечо рюкзачок с кое-какими продуктами. Его знали в райцентре, поэтому появляться там днем было ни к чему. Ночью Анджей извлек из тайника рукопись — она весила чуть ли не полпуда, ибо была написана на оберточной бумаге — другой в этой чертовой глуши не оказалось.

Через сутки Анджей Ковальский садился в областном центре на поезд, увозивший его в Москву. Еще через две недели бродил по улицам Варшавы, где у него сохранились друзья и просто знакомые.

Польша показалась ему провинцией — он невольно привык мыслить масштабами великой державы, принадлежавшей населявшему ее народу только формально. Однако необъятные просторы окрыляли душу. Польшу Анджей представлял неровным лоскутком суши, зажатым между востоком и западом. Его душа славянина принадлежала востоку, разум гражданина мира манил к себе запад, в особенности город любви и свободного творчества Париж.

Родной брат матери, Юзеф Потоцкий, один из дальних потомков тех самых Потоцких, чью фамилию обессмертил Фридерик Шопен, свалился как снег на голову откуда-то из-за границы. Он был холост, бездетен, богат и довольно скуп. Однако племянник сумел его чем-то тронуть или же заинтересовать. По крайней мере уже через три недели Анджей с дядей ехали в купе пульмановского вагона в Вену. Дядя сумел разбогатеть во время войны на поставках продовольствия для армии союзников, к тому же ему досталось родительское наследство в виде кругленького счета в одном из швейцарских банков. Более того, пан Потоцкий собрался заняться издательской деятельностью, так что Анджей оказался как нельзя кстати.

— Мы откроем агентства в Вене и Париже. Учитывая твое знание нескольких цивилизованных языков, я сделаю тебя своей правой рукой, — говорил дядя Юзеф на ломаном французском и, переходя на еще более ломаный немецкий, добавлял: — Но о том, что ты воевал за коммунистов и долгое время прожил в той тьмутаракани, распространяться не советую. — Окончательно вспотев от напряжения, он наконец перешел на польский. — Коммунисты сейчас не в моде — видишь, что они сделали с нашей старой доброй матушкой Европой? Превратили ее в настоящее лоскутное одеяло. А все эти янки виноваты. — Дядя Юзеф чертыхался по-русски, затем, снова переходя на польский, спрашивал у племянника: — Но ты, надеюсь, не разделяешь их сумасшедших взглядов?

— Я люблю русских, — честно признался Анджей. — У меня были друзья среди коммунистов. Я даже считал одно время, будто в их учении есть разумное зерно, но потом его зарыли в навоз и пустили топтаться свиней.

Дядя Юзеф добродушно рассмеялся и похлопал племянника по плечу.

— Сразу видно — интеллектуал. Ты и в детстве, помнится, был гордостью семьи. Жена жива?

— Она осталась в России. — Анджей вздохнул, имея в виду Машу, но тут же понял, что дядя Юзеф спрашивает о Юстине.

— Она у тебя разумная женщина. Такими нельзя нынче бросаться, — укоризненно заметил пан Потоцкий. — Тебе известно, что она еще до оккупации Вильно советскими войсками сумела спасти большую часть денег и драгоценностей?

— Ай да Юстина, ай да умница! — воскликнул Анджей и даже захлопал от радости в ладоши.

— Но ты подожди радоваться, — остудил его дядя. — Она попросила меня превратить золото в деньги и положить в банк в Цюрихе на имя вашего сына, Яна Франтишека Ковальского.

— Ян погиб во время бомбежки Вильно. Выходит, плакали наши денежки, — сказал Анджей, почему-то не чувствуя себя слишком расстроенным по этому поводу.

— Да, это несколько затрудняет дело. Однако, поскольку ты и твоя жена являетесь его наследниками по прямой, можно раздобыть необходимые документы и…

— Я разошелся с Юстиной, — неожиданно сказал Анджей. — У меня теперь другая жена. Русская. Но Юстина… Словом, я сохранил с ней дружеские отношения. Она очень привязалась к моей дочери от второго брака. Кстати, официально я с Юстиной не разводился, — вдруг вспомнил Анджей. — Они… они живут все вместе — обе Маши и Юстина. И, кажется, любят друг друга.

Дядя изумленно смотрел на племянника. Остался таким же легкомысленным, каким был всегда. Можно ли положиться на такого в делах?..

Он осторожно спросил:

— А ты не собираешься вызывать к себе Юстину или эту твою вторую жену?

— Нет, — неожиданно для себя сказал Анджей. — Я уже перелистнул последнюю страницу той книги. Читать ее во второй раз будет скучно. Тем более пора заняться карьерой — мне уже за тридцать.

— Ладно, я подумаю о счете в цюрихском банке, — пообещал дядя Юзеф. — Хотя эти чертовы швейцарцы ужасные бюрократы и буквоеды. Что касается твоего романа, то, как говорится, чем черт не шутит, пока Господь почивает. — Пан Потоцкий ободряюще улыбнулся Анджею. — Говоришь, он у тебя написан от руки? Что, в России даже пишущих машинок нету? Ну и занесла тебя нелегкая… Ладно, придется разориться на машинистку. Есть у меня один знакомый издатель с чутьем фокстерьера. Попросим его совета. Ты очень стал похож на Беату, царство ей небесное. — Дядя Юзеф снял очки и вытер платочком повлажневшие глаза. — Думаю, вместе мы не пропадем. Тем более что Польша еще не погибла.